Гришка нашёл меня ближе к ночи. Я к тому времени совсем выбилась из сил, вымокла и промёрзла до костей. Я пробралась через болото – куда ни один нормальный человек из местных соваться не решался, меня же именно он когда-то и выучил, как осторожно перепрыгивать с кочки на кочку, не проваливаясь в трясину. Когда Гришка высмотрел меня, я сидела как раз на одной из таких кочек, под кустом. Как он разглядел меня в дождливых весенних сумерках, я так и не поняла.
– Ты куда забралась, чокнутая? – окликнул меня он.
– Никуда, – огрызнулась я. – Сам чокнутый.
– Ну, конечно, – фыркнул он. – Это я в болото по самой топи полез. Да ещё и без палки. Чего тебя туда понесло?
По голосу его я сразу поняла, что он, конечно же, уже знает, почему меня сюда понесло: в болото, в самую слякоть и гать. Но в жизни не скажет этого вслух, не станет растравливать душу пустыми разговорами и выражениями сочувствия. Такой уж он был – мой единственный друг.
Он постоял немного, глядя на меня, убедился, что я не собираюсь трогаться с места, и исчез в кустах… Через несколько минут он вынырнул из зарослей папоротника, таща за собой здоровенную палку, а потом двинулся вперёд, ко мне, прощупывая ею топкое дно. И вскоре уже плюхнулся на сырой мох рядом со мной и боднул меня головой в плечо.
– Ну и долго ты будешь здесь сидеть?
– Сколько надо, – огрызнулась я. – Тебе-то что?
– Да так, прикидываю, когда мы с тобой отдадим тут концы от голода и холода, – непринуждённо пояснил он.
– Ты-то с чего? Можешь идти домой, я не держу, – бросила я.
– Неа, не могу, – покачал головой он и посмотрел на меня очень серьёзно.
И от его взгляда что-то надломилось внутри, я кашлянула, шмыгнула носом и вдруг повалилась головой ему в плечо и завыла – жалобно, тоненько, на одной ноте. Гришка не произносил ни слова. Он просто держал свою удивительно тёплую для такого промозглого дня широкую ладонь на моей спине, между лопаток, и шумно дышал в висок, прижимая к себе мою голову. И от этого почему-то становилось легче.
Когда слёзы иссякли и я замолчала, лишь судорожно вздрагивая время от времени, он вдруг просунул руку в карман своей куртки и вытащил оттуда половинку бублика и яблоко.
– На вот, поешь! Небось голодная целый день!
Я снова всхлипнула и вгрызлась зубами в бублик.
Вскоре состоялось торжественное прощание, организованное городским пароходством. Закрытые гробы с установленными на крышках фотографиями, море цветов – чересчур ярких, крупных, бутафорских. Траурные речи, даже оркестр. Помню, меня сфотографировал местный корреспондент – должно быть, отличный получился снимок для статьи в вечерней газете, очень проникновенный. Девочка, оставшаяся сиротой в результате жуткой трагедии. Потому что пароход вышел из пункта А, но не дошёл до пункта Б, разбился о камни у берегов Йокогамы…
Дед всё прощание стоял рядом со мной и сжимал мою руку. Ему доводилось уже присутствовать на таких мероприятиях – он ведь был моряком, а в море случалось всякое… Тогда, в детстве, мне казалось, что ему, наверное, проще всё это перенести, ведь он был на похоронах не впервые. Я не знала ещё, что к боли невозможно привыкнуть, что от неё не вырабатывается иммунитет. И сжиться с ней можно единственным способом – обуздать её, не дать себя раздавить, пить маленькими порциями каждый день и постоянно носить в себе её едкое послевкусие.
Панихида закончилась, и гробы опустили в сырую землю. Их так и не открыли – я даже не знала, удалось ли доставить в город их тела, или в гробах похоронили обломки личных вещей или деталей корабля, как часто бывает при крушениях.
Мы с дедом вернулись домой, и первое, что бросилось в глаза, – в доме ничего не изменилось. Дед словно бы продолжал их ждать, делать вид, что они здесь частые гости. Дом смущал меня знакомыми запахами, появлявшимися из ниоткуда. Вот отчего-то повеяло в моей комнате мамиными духами, вот вдруг будто бы закурил на крыльце папиросу отец.
Я совсем перестала выходить на улицу. Отказывалась идти в школу, спускаться хотя бы во двор. Дед поднимался ко мне в комнату, аккуратно усаживался на табуретку рядом с кроватью и пытался со мной поговорить.