Через две недели, когда труппа уже собиралась уезжать в другой город, раненый артиллерист, вернувшийся с фронта, принес ей письмо от Колзакова. Там были такие слова: "Поверь, для нас взойдет она, луна пленительного счастья", но ей они не показались смешными, она знала, что он хотел сказать.
После подписи была приписка, где было сказано: "Два батальона нашего полка на прошлой неделе провели исключительно красивую контратаку, в третий раз отбивали переправу и отбили. Особенно хорошо шел второй батальон, между прочим с криком: "Даешь баррикаду!", а также: "Да здравствует Коммуна!"
Адреса в письме не было. Она ответила наобум.
После этого были другие письма. С неточными адресами. Опоздавшие, затерянные. Написанные и неотосланные. Облитые слезами и ненаписанные, наконец...
Они не увиделись много лет.
...Теперь по утрам, когда она опять спускалась в сад, голенький мальчик с дельфином в охапке уже не выглядел таким несчастным. Солнце его пригрело, и вокруг фонтана из земли пробились тоненькие травинки с острыми кончиками.
Солдаты зенитных батарей, расположенных на том берегу в парке, бледные после тяжелой зимы, в закопченных, прожженных шинелях и ватниках, переправлялись через реку на неуклюжем понтонном плоту и, работая веслами, смеялись, пьянея от солнца.
Причалив к берегу, они проходили по садовой дорожке мимо дома и часто видели, всегда на том же месте, женщину в плетеном кресле, закутанную в одеяло, и скоро начали с ней здороваться, как знакомые.
Встречаясь с Кастровским, они иногда задерживались ненадолго и перекуривали. О чем они разговаривали, Елена Федоровна не знала, но однажды увидела, как солдаты принесли на плечах обрезок бревна, добытого из разрушенного бомбой дома, и начали его пилить.
На звук пилы Кастровский, спеша и спотыкаясь, выскочил из дому и все время, пока солдаты работали, суетился вокруг, восхищался и что-то с воодушевлением им рассказывал.
В следующий раз, проходя мимо Елены Федоровны, солдаты поздоровались с ней не так, как раньше: лениво и вразброд, а все дружно, разом.
- Я прекрасно вижу: вы все разболтали этим солдатам! - с ожесточением говорила Елена Федоровна. - Невыносимая привычка лезть с откровенностями к посторонним людям.
- Я еще никогда никому не навязывался! - оскорбленно восклицал Кастровский, трагически прижимая к груди мелко наколотые полешки. - Но если люди сами прочитали в газете! Если люди спрашивают меня! Спра-ши-ивают!.. Я должен был солгать?
- А вы и обрадовались, что вас спросили. Пустились расписывать! Еще и с жестикуляцией? Ну вас совсем!..
Они поссорились, как ссорились часто и подолгу не разговаривали, но когда Кастровский уходил в город - хлопотать места на самолете, а она оставалась надолго одна и наступали сумерки, - от реки начинало веять холодом, и доносились через равные промежутки отдаленные разрывы артиллерийских снарядов, и надо было одной плестись в старый, заброшенный дом, где всю зиму умирали люди, - тогда тоска пустынного одиночества становилась едва выносимой.
Каждый раз Кастровский возвращался полный уверенности и надежд, падая с ног от усталости. Стонал и охал, расписывая, как измучился и каких опасностей чудом избежал, и, хотя был действительно измучен и подвергался опасностям, умел все так приукрасить и преувеличить, что все начинало казаться выдумкой.
Как многие робкие и неумелые и, главное, неудачливые люди, он развил в себе дар: убеждать самого себя задним числом, что все произошло не так, как было на самом деле, а как ему мечталось. После своих походов в город он вдруг во всех подробностях припоминал, как находчивыми ответами заставлял краснеть бездушных начальников, бесстрашно припирал их к стенке и конфузил смелыми и остроумными доводами.
Среди всех этих фантазий был один реальный образ - Смирнов. О нем Кастровский всегда говорил с уважением, почти с восхищением, каждый раз находя в нем все новые великолепные человеческие черты: доступность, доброту, решительность, железное умение держать слово!
Однажды она особенно долго ждала его в сумерках, грея холодные руки у слабого огонька печурки, ни о чем не думая, только чувствуя себя одинокой посреди необозримой пустыни и прислушиваясь, прислушиваясь, не раздадутся ли наконец его шаги.
И вот она услышала, как он, медленно и тяжело топая от усталости, поднялся по ступенькам террасы. Прошел по коридору. С тревогой она слушала, как он долго стоял у самой двери, прежде чем войти, - собирался с силами. Наконец вошел.
Углы его большого рта неуверенно подрагивали в наигранной улыбке и устало опускались...
- Все идет отлично... Отлично!.. Не понимаю, чего это вы вдруг встревожились, дорогая... Ха... Ваша вечная мнительность!..
Почти свалившись в кресло, он протянул руки к огню и начал их потирать, слабо покрякивая от удовольствия, с полузакрытыми глазами, не замечая, что печурка стоит совсем в стороне.
Елена Федоровна смотрела на него с жалостью: он, видно, так измучился и устал, что даже не мог, как обычно, красочно описывать свои мучения и подвиги.
- Ну, как сегодня наш симпатичный Смирнов?
Кастровский помолчал, собираясь с силами, кашлянул и сказал:
- Да, Смирнов - это человек с большой буквы... Это умница!.. Это чистая душа, подобная...
- Он все такой же хороший?
- Да, такой же... Я не ошибся в нем. Ни на минуту. Нет.
- И он опять передавал мне привет? Это верно? Или на этот раз позабыл? Скажите правду, я на него не обижусь, это так легко - позабыть такую мелочь. Только правду. Вы ведь не выдумывали его приветы?
- Никогда.
- Почему-то я вам верю. А сегодня?
- Вы подумайте, дорогая... - сказал он, низко опуская голову, - этот умница, этот человек... и вот его больше нет.
Они долго молчали.
- Бедный Смирнов, - сказала Истомина. - Бедный, хороший Смирнов. Почему-то в Смирнова я верила. Я даже как-то привязалась к нему. Он умер?
- С телефонной трубкой в руках. У себя в кабинете... Просто остановилось сердце, и баста...
- Сегодня?
- Ах, еще в прошлый вторник я это узнал! Мне не хотелось вас тревожить... Со вторника на его место воссел некий Седельников. Этот не из тех, что умирают от истощения. Он оформил первым самого себя и улетел, все бросив. Даже документы неизвестно где искать.
- Что же теперь будет? Что теперь с нами будет?
- О-о, ничего страшного... Надо начинать все сначала, вот и все.
Все сначала. И он еще пытается бодриться, этот нелепый, легкомысленный старик. "Все сначала" - это значит "никогда". Вот что это значит.
- Никогда!
- Что вы сказали! Что - никогда?
- Никогда я отсюда не выберусь, никуда не улечу, и не смейте больше никуда ходить и никого просить, я знаю, я умру в этом проклятом доме, я никогда отсюда не выйду!..
Она сжимает руками голову, раскачиваясь из стороны в сторону, и громко, на весь дом, плачет, все сильнее, по-детски горестно вскрикивая, ожесточенно отталкивая Кастровского, когда он топчется вокруг нее в беспомощной тревоге, пытаясь взять за руку.
- Уйдите... Оставьте... - долго, бессвязно и безутешно повторяет она кому-то, вкладывая в эти слова всю усталость, отчаяние и горечь.
Совсем выбившись из сил, она лежит ничком на постели, потихоньку всхлипывая.
Печурка чуть слышно потрескивает, и скоро начинает булькать в кастрюльке суп. Синие огоньки перебегают по маленьким обугленным поленцам в полутемной комнатке. Все это создает какое-то жалкое подобие домашнего уюта.
После долгого молчания Истомина вздыхает с усталой, успокоенной усмешкой:
- Какой же все-таки бездарный конец у этой пьесы.
Кастровский сразу оживает:
- Кто говорит о конце? Он не написан. У композитора еще хватит времени, чтобы придумать что-нибудь неожиданное под занавес!.. И спектакль был великолепный!.. Подумаешь, Седельников! Это просто маленькая отсрочка! Скоро, скоро мы вдохнем живительный и мягкий воздух хлебного города Ташкента! Вы помните? Эти горы! Горы винограда, наваленные на лотках старого базара! А эти приветливые, величественные старцы на деревянных помостах чайханы и около них - душистые сладкие дыни, нарезанные сочными толстыми ломтями, и пухлые белые лепешки... И изюмчик... И теплынь! Такая теплынь... и нежная белая пыль на дороге около маленьких арыков... Отличная будет пьеска!