Наплакавшись в чулане, успокоившись и умывшись, она возвращалась к столу и издалека, с подходцем, заводила, что вот надо бы съездить, поискать папину могилку. Люди многие ездят теперь, находят. Дочки не спорили, вздыхали: «Надо бы!» — да всё откладывали — своя у них жизнь кипела в самой золотой и сочной поре, недосуг было. Да и как ты найдешь ту могилку «в районе села Рогачек», когда там, может, и холмика давно нет и запахано все.
Все ж таки она съездила. Пожилые бабы, сидевшие на крылечке рогачинского магазина, вместе с нею поплакали, объяснили, что могилок раньше было много по всей степи — «народу тут накрошили и отступая и наступая, насиделись мы, натряслись в погребах», — да потом все останки свезли до школы, сделали одну большую могилу с памятником.
Могила эта была на краю школьного сада — длинный ровный холмик, обсаженный березами. На большом сером камне выбиты и закрашены золотой краской фамилии. Их было много, фамилий. У тети Фроси даже голова закружилась, пока она, стоя на самом солнцепеке, читала весь список. Ващука Я. С. не было, но внизу, в конце списка самыми крупными буквами стояло: «…и многие, многие другие».
— Многие, многие… — повторила она вслух, опустилась на коленки и заплакала, запричитала, припала щекой к жестким остицам выгоревшей травы.
Поездка эта совсем ее успокоила, даже по праздникам слезы не допекали больше. И было это шесть лет назад.
И вдруг, позапрошлым летом…
Она и на базар-то в тот день не собиралась — куда, мол, по такой спеке? Но Юлюшка, младшая внучка, закапризничала, не стала есть магазинного яичка, оно и в самом деле рыбой припахивало, пришлось идти, искать ей «шось свеженькие, у бабив».
И пока тетя Фрося ходила с Юлюшкой по рядам, смотрела против солнца яички, зажимая их в кулаке, нюхала толстые и крепкие, чуть припеченные корочки на глечиках с ряженкой, он, старик этот, все ходил за ними в отдалении, ничего ни у кого не спрашивая. Приметив его, тетя Фрося нехорошо как-то забеспокоилась, не стала уже покупать ряженку, а, крепко сжав внучкину руку, поспешно двинулась прочь. В конце рядов оглянулась: он еще сильнее наддал ходу и был уже рядом.
— Почекайте! — позвал.
Она хотела тут же свернуть за угол, в новую толпу, но остановилась. Старик подошел запышкавшись, держась за сердце, — присадковатый такой, в сапогах, серых штанах и грязной клетчатой рубахе. Шляпа из желтой соломки сбита на самые брови, а на щеке странный, узлом, шрам.
— Чи вы не Яши Ващука жинка будете? — спросил.
— Яшина…
— Та як же вы живы? Дитки як? — голос его дрогнул.
— Ничого… Дитки повыросли, замужем оби дочурки!
— Внучка?
— Внучка, Юлюшка. Любина цэ…
Она хотела уже спросить: «А вы сами кто ж будете?» — но запнулась и сказала, как бы отгораживаясь:
— А Яшу на фронте убили.
Глаза старика, посаженные близко друг к дружке и совсем черные, с кровавой сеточкой в уголках белков, все время косили, прятались. В щеках его, в их непробритых морщинах что-то трепетало, какая-то судорога, которую он гасил, косо дергая жилистой шеей.
— Та знаю! — сказал он с досадой и как-то так, что внезапный страх связал ее по рукам и ногам дурной слабостью.
А он помолчал и тихо добавил:
— Знаю. Це ж я его вбыв, — и, сразу повернувшись, пошел прочь, загребая пылюку носками чуть внутрь повернутых сапог.
Она, приоткрыв рот, смотрела ему вслед, и ноги ее слабли, подгибались.
— Бабушка, — дергала руку Юлюшка, — не надо, бабульк, мне страшно!
Она очнулась, не дала себе упасть.
— Юлюшка, — прошептала, — та цэ ж вин!
Они побежали к воротам на Перевоз, за которыми скрылся старик. Да какая из нее теперь бегунья! Там его уже и следа не было.
По дороге домой она то плакала, то усмехалась, что-то бормоча, и Юлюшка тоже испуганно плакала. Еще с крыльца, увидав в окно дочку, крикнула: «Люба, папа наш жив! Жив папочка ваш…» — и опустилась на ступеньки.
Та перепуталась, заметалась без толку, поила ее какой-то пахучей дрянью и уговаривала, что все это ей померещилось, потому как этого не может быть — она ж сама была на могилке.
— Та як же нэ вин, — бормотала тетя Фрося. — Вин! Ось и Юлюшка бачила.
Сил не было объяснять, голова кружилась, она дала отвести себя в дом, уложить на койку. Но назавтра, проснувшись очень рано, она в шесть часов утра была уже у старшей и опять уговаривала немедленно ехать, искать…
Вот сколько ни рассказывает тетя Фрося свою историю, а в этом месте всегда начинает плакать, винить себя, ругать дочерей и, если не отвлечь ее чем-нибудь, расстраивается ужасно, почти что заболевает.