Мы помолчали с минуту.
— А потом что же?
— Да что потом? Всяко. Всяко, милок, было. Хотела я спервоначалу уехать. Справку давали, еще и понужали: уедешь, мол, разговору меньше будет. Да вот не уехала, не осилила я. Зиму кой-как пережила, бабы подкармливали. Я ведь и травы всякие знаю, и наговоры, зубы заговариваю, кровь. Чему мама выучила, чему фронт. И ребятенка принять могу, зря что сама не рожала, и, грешным делом, ослобонить. Так бабы, спасибо им, и подкармливали навроде как знахарку. И в пятьдесят шестом опять зима тяжелющая выдалась, злая, дак тут уж нас Кузькин выручил. Я ему рукавицы шила, а он хлебом платил, мукой.
— Кузькин? — удивленно переспросил я. — Тот самый, что ли?
— Тот-тот, — спокойно покивала она. — Жулик агромадный. И денег он с нашего горя много позаимел. Меня на суд свидетелкой вызывали, так я ему тама и говорю… Он уж обритый сидел за заборкой. «Вот, говорю, как ты, Тимофей Нилыч, спас меня, то я тебе поклонюсь, а что ты ворюга, так оно правда». Он ничего, покивал только. И бригадиркой я тоже была, раз даже в район на совещание маяков ездила, колбасы в буфете целый круг купила. А сейчас и вовсе что не жить — с совхозом-то?
— Да как же с Кузькиным? Ведь он…
Но — не договорил. В сенях послышался какой-то бряк и испуганный девчоночий голос:
— Баб Тось, ты дома?
— Дома, дома, — хозяйка плавно потянулась, для свету пошире отодвигая на печи заслонку.
— Ой, а я захожу — темно, дак я… — затараторила, появляясь на пороге, девчушка в мокром мешке, углом накинутом на голову. — Ой, здравствуйте! Баб Тось, мамка наказала бегом бегчи: Витьку живот прихватил, на крик кричит совсем.