— Да что ж с ним, ай съел чего? — накидывая на голову платок и ступая в стоявшие у порога огромные мужские сапоги, спросила моя хозяйка.
— Не сказывал. Кричмя кричит!
— Ну, побегли, что ж! Вы уж извиняйте нас, отдыхайте ложитесь, — повернулась она ко мне.
Я тоже вышел на крыльцо. Со всех сторон сонно лопотал дождь. Мокрая тьма, то сгущаясь, то редея, неровными полосами проходила перед лицом. Где-то в ней сразу же растаяли две торопливо согнутые фигурки. Красновато светились избяные окна: дальние помаргивали, точно из последних сил не желали гаснуть, а еще дальше, в рождественской стороне, небо светлело, белесо вспучиваясь, как бы приподымаясь у горизонта. Там был завод, горели стеклоплавильные печи, у проходной и возле клуба светили фонари.
Вернувшись, я долго лежал на лавке без сна, но так и не дождался хозяйки.
Проснулся я на рассвете. Вышел во двор — небо еще не совсем прояснилось, но было видно, что дождю уже не собраться. В стайке вздыхала корова, певуче цвиркало молоко.
Когда я вернулся в избу, на прибранном столе стояли две кринки, прикрытые ломточками хлеба.
— Доброго утречка, — нараспев сказала хозяйка. — Почивали как?
— Спасибо, спасибо…
— Вот садитесь, подкрепимся на дорожку.
Теперь, при свете, она почему-то обращалась ко мне на «вы».
— Спасибо.
— Я вас вчера совсем заговорила, отдохнуть не дала небось.
— Ну что вы, отлично выспался! Как мальчик-то, кстати?
— Да что ему исделается? Поблевал, да и прошло. Ребятня! Сколь их ни корми, а всякую дрянь в рот тянут.
Помолчали.
— Анастасия Дмитриевна, я вас, знаете, о чем хочу спросить, если можно, конечно?
— Да спросите, отчего ж нельзя.
— А почему вы не уехали тогда? Ну, когда все это с мужем случилось?
— Да уж не уехала, — она вздохнула. — Я, вишь, сперва избу хотела продать, чтоб хоть до места родного доехать. У нас-то кто купит? Дак я все в Рождественно бегала: може, заводские? И в район ездила. И вот, скажи ты, как не пойду — мне Анька Вдовина навстречу, с дочкою. А дочка ённая от Пашки моего, и до чего похожая! Ну, Пашка маленький и Пашка. И, скажи, пожалуйста, пока он был живой, дак я ж той Аньке окна бить бегала, срамила принародно, видеть рожу ённую не могла. А тут как посмотрю на Верку, так потом всю ночку реву. Даже ни на Аньку зла нет, ни на него. Ну, думаю, пожалел он ее, так ведь она ж такая, как и я, от всякой сласти бабьей отодвинутая. Сама-то ты, думаю, мало ль кого жалела? И куда, опять же, тебе ехать, чего по свету мыкать? Тут как-никак кровиночка родная — вот она, Верка. Может, на что-нито, а пригодишься. Отца нет, пусть хоть при двух мамках растет. Ну и вырешила: притулюсь тут.
— Так и остались?
— Оно, может, и не осталась бы. Я ж думать-то думала, а сама все избу продавать бегала. Думать-то что, думать легко, а как ты к им подойдешь, что скажешь? Да ту, вишь, Анька сама до меня прибегла: фершал, кричит, пьяный, а Верка помирает, синяя вся. Та и впрямь помирала: и простыла, горло в ей нарывало, душило. Я ее выходила, травками отпоила, а уж от ручек детских горяченьких куда ж бабе деваться, к чему бегчи? Осталась. Анька — та меня не любит, да и не за что ей, а Верка и посейчас письма шлет, на каникулы приезжает. Она у нас девка баская, грамотная, в самой Москве учится. Тую зиму я ей каждый раз, как приеду клюкву продавать — так десятку-две подброшу, да… А теперь-то при совхозе — че? Теперь и больше можно. В Москве — там денежка пташкой летит.
Все это она мне досказывала уже по дороге. У развилки остановились.
— Вам туда? А мне на телятник бегчи. Прощайте, спасибо вам за беседу.
— Вам спасибо.
И опять я двинул по бригадам, где вроде бы видел все то же, что и вчера, только зерносушилка работала. День выдался жаркий, парило. Но дышалось и шагалось неожиданно легко, весело.
У Рождественно нагнал меня директор Козлов, ехавший в одноконной легкой бричке-кошевочке.
— Как ночевали? — спросил.
— Спасибо. Хозяйка у вас замечательная!
— Тося-то? Ну, еще бы! Она меня вот так выручила! — он чиркнул по шее ногтем большого пальца. — Четвертый день телят обихаживает, а вполне отказаться могла — инвалидка все ж таки. Да ей и не приказывал никто. А? Как вам это? Я говорю: наряд выпишем, заплатим, а она: «За что ж платить? Я ж оттого, как ревут жалостно…» А?
Я ни о чем не спрашивал его. Неизвестно, когда и как, но было уже решено, что фельетона не будет, как-нибудь отобьюсь. И думать мне теперь хотелось совсем, совсем о другом.