— Ты же не повзрослела, — огрызнулся он, — все такая же язва!
— А ты что хотел?
— Ну-ну-ну, что вы, — ошалело пробормотал Вадик. — С чего?
Потом это как-то сгладилось. Кажется, Люда нашлась, как ни в чем не бывало спросила о чем-то у Веры, и опять посыпались воспоминания, хохмы… И утонула в них, забылась и эта непонятная вспышка, и отравная донная горечь лесной прогулки.
Вспоминали Михнева, Сидорчука, прочих институтских ребят, профессоров, первый стройотряд, Вадькины ссоры с отцом. Тот был мужик крутой, властный: сам пытался подбирать сыну книги, профессию, жену. Они ссорились насмерть и помирились лишь незадолго до смерти старика, лет десять назад.
— Да, были когда-то и мы рысаками. Ах, но все-таки золотое было это времечко — конец пятидесятых, — вздыхал Вадька. — Вечера поэзии, песни о кострах, у костров; у всех планы непременно куда-то подальше уехать! Даже сейчас — вспоминаешь, и сердцу просторней. Но если трезво, то — что мы, вырвавшись, нашли, к чему приехали? — Он причмокнул и развел пухлыми руками. — Наши геологи все по министерствам, туристов не осталось, а вот дачевладельцев поколение породило уже много. Вот так! Даже у Королева и Зорина, наших служителей муз, совсем неплохие дачи, а уж они-то — помнишь? — клялись, что назло всем умрут в нищете, ибо иначе музам служить нельзя. Так что… может, зря мы и ссорились с отцами?
— Да, кстати, где твой Аркашка? — вспомнил Игорь.
— В городе. У него консультации.
— Да, он же поступает! На филфак, да? Странно, понимаешь, что у всех взрослые дети, а у тебя самого…
— Пустяки, старина! Считай, что ты просто моложе.
Спать их с Людой уложили действительно на чердаке, но не в том мезонинчике, что отводился гостям в былые времена, — там обитали теперь Жанкины ребятишки, — а рядом, в тесном чуланчике с косыми балками и незастекленным окошком. Рыжий, обитый сухой, потертой и потрескавшейся кожей диван, стоявший здесь с незапамятных времен, был просторен и мягок; падал в окно лунный свет, голубоватая тень березовой ветки лежала у Игоря на плече. Люда водила по ней пальцем. Влажный ночной воздух перебивал сухой запашок чего-то пыльного, лежалого. Слышно было, как с крыши скатывались и падали в желоб последние медленные капли. Вдалеке отчетливо простучала электричка.
— Как тут тихо, — вздохнула Люда. — Это последняя?
— Наверное. Не знаю.
— Все-таки, знаешь, хорошо что мы поехали, правда?
— Я ж говорил, отличные ребята! У них я бывал и в свои трудные времена…
— Ты рассказывал. Вера совсем как моя мама — хлопотунья и за всех боится. Вадик смешной: такой большой, толстый, а все еще Вадик… правда? А Жанна, она им что — какая-то родня?
— Жанна? Тут сложно объяснить. Сейчас так, по-моему, и не бывает.
— Как?
— Ну, сейчас домработница — это домработница, подруга — подруга, а тогда совмещалось. У Полины Карповны самой закадычной подругой и домработницей была Жабкина мать.
— Чья?
— Ну, Жанки, Жанны Дмитриевны! Это ее за рот всегда Жабкой звали, в детстве даже не обижалась.
— Подходяще! — хмыкнула Люда. — Вы были не лишены…
— Мерси! Так вот, она жила здесь с Жабкой сперва в домработницах, потом замуж вышла, но все равно летом приезжала сюда. Может, снимала, может, так просто…
— Снимала, — сказала Люда.
— Ты откуда знаешь?
— Вера говорила. Когда после смерти отца они с Вадькой тут первое лето хозяйничали, эта Жабка откуда-то и взялась. Пришла, то-се, воспоминания… Под шумок и сняла за полторы сотни в сезон, как мать ее когда-то. Так до сих пор и платит по нахаловке.
— Почему же по нахаловке?
— Цены-то давно другие. Люди за такие две комнаты дают пятьсот, а то и больше. А она — хоть бы хны. Вере сказать, конечно, неудобно…
— Ладно, это их дело, — перебил Игорь.
— А я что? Слушаю всех и помалкиваю, — Люда вдруг засмеялась беззвучно.
— Ты чего? Смешинку съела?
— Представляешь, из моих знакомых никто никогда не имел живой домработницы!
— Это ты просто молодая. После войны и не в таких уж богатых домах были. Тем более Вадькин батя был шишкой: директор завода! — поглаживая ее плечо, Игорь принялся рассказывать, как все здесь было когда-то совсем по-другому, какой, например, было сенсацией для всего поселка, когда у Вадькиного отца появился «Москвич».
Говорил он об этом почему-то шепотом и пока говорил, та, давняя жизнь дачного поселка, в юности вызывавшая лишь брезгливое полупрезрение, казалась теперь невообразимо прекрасной. И чем лучше она ему казалась, тем ироничней старался он говорить.