— Правда? — с готовностью вскинулся тот. — А кого Николай Федорович знает?
— Кого-нибудь да знает. А нет — так узнает!
— Здорово!
— Ишь, как ты обрадовался! — медленно проговорил Игорь. — А? Наметился, значит, эдакий маленький удобоупотребимый блатик, да?
Аркашка уставился на него, широко открыв глаза.
— Ну вот! Вот, видели? — кинулась ему на выручку Жанна. — Теперь он на ребенка напал! Слова у него тут вот, — она ткнула себя пальцем в грудь, — одни слова, ничего больше.
Вадька поднял голову:
— Да ты уж слишком, старик, надо все-таки…
Сердце глухо колотилось, толчками подбрасывая ненависть к горлу. Игорь сделал полшага вперед, собираясь что-то сказать, но Люда опередила его.
— Ой, Игорь, сколько уже времени? — спросила она вдруг. — Я ж совсем забыла: в три мама должна звонить! Да что ж это я? Вы уж нас извините, Вадим Сергеевич.
Игорь как-то обмяк, подумав: «Ну, Людка, выручила».
— Да, — сказал, — как же это и я забыл?
Прощались несколько смущенно, но с видимым облегчением. Вадик проводил их до калитки. Пожимал руки, заглядывал в глаза.
— Приезжайте как-нибудь еще, а, ребята?
— Обязательно, Вадим Сергеевич, — говорила Люда. — Непременно.
Когда проходили по улице вблизи распахнутых окон веранды, их нагнал скрипучий, нарочито громкий голос:
— Это он на меня обиделся. Не вынесла душа поэта тьмы низких истин. Ах-ах! Вот что я в людях ненавижу, так это ханжество!
Игорь приостановился.
— Мамина карьера ей икается, — сказал, напрягая голос. — Спешит всю грязную работу сделать. Морально грязную, потому как нынче…
Люда свирепо дернула его за руку, потащила прочь.
Давно ли это было: конец июля, жара, духота, внезапные грозы?
А уже и ноябрь на излете. Елки, ограды, плечи и головы — все присыпано легким, бесшумно скользящим, удивительно белым снежком. Он нежен, доверчив. Ложится на мягкую, не прокаленную морозом землю, а мы бредем понурой толпой и сотнями ног мнем его, вдавливаем, превращаем в грязь.
Дико, нелепо, невозможно понять, и все-таки это так: мы хороним Вадьку Нечесова.
Впереди всех длинноволосый юнец с меланхолическим равнодушием несет на красной подушечке его единственный орден. Потом целая цепочка — венки с белыми и черными лентами, и, наконец, неровно, толчками, потому что несущие оскальзываются в грязи, плывет сам Вадька, смиренно скрестив руки.
Когда хоронили его отца, все было внушительней. Больше орденов, народу, военный оркестр и даже несколько солдат с автоматами для прощального салюта над гробом ветерана.
Да, у Сергея Давидовича всего было больше, даже жизни. На целых восемнадцать лет — и это несмотря на войну, голод, три ранения… Обидно, что Вадька — Вадька! — умер так рано, и еще обидней, что так обыденно, чуть ли не по-чиновничьи. Конечно, мы всегда знали, что умрем, но допускали это только в такой редакции: «…постелите мне степь, занавесьте мне окна туманом…» Он же просто понервничал на каком-то там заседании и — инфаркт, а в больнице, недели через две, — второй. И все, и нет человека.
Гроб опускают на рыжую глину. Несшие расходятся, вытирая красные, вспотевшие лица. Начинаются речи. Выходит кто-то совсем мне незнакомый, черняво-седоватый, маленький, в огромных очках на остром носу.
— Вадим Сергеевич был, — говорит он и судорожно глотает воздух, — Вадим Сергеевич был… он был… — и, махнув рукой, поспешно отходит, дергая, вырывая из кармана дубленки неподатливый носовой платок.
Речей много, но другие вовсе не так прекрасны. Сам Вадька слушает их равнодушно, лохматые серые брови его не шевелятся. В них запуталось несколько крупных снежинок. И еще — в уголках крепко сжатых губ. Беловолосая девушка, наклоняясь, смахивает их чистым платочком.
Я ее не знаю, никогда не видел. Может, это Аркашкина любовь?
Они вместе держат под руки густо поседевшую Веру. Под черным кружевным платком лицо ее уже совсем старушечье.
Аркашка выпятил подбородок, смотрит поверх голов — выражение у него скорее испуганное, напухшая губа чуть отвисла… Когда Вера начинает оседать, подгибая колени, на его лице ясно отражается физическое усилие, еще большая растерянность и почти стыд; но Вера опять выпрямляется, сглатывая подкатившие рыдания. Не так воспитано наше поколение, чтобы рыдать на кладбище, целовать покойнику руки и спрашивать, на кого он покинул тебя. Ни на кого, Вера, держись!
Слишком много говорят все эти холеные, довольные собой мужички, которые — увы! — тоже наше поколение. А снег все падает и падает на Вадькино лицо. Девушка наклоняется со своим платочком, но и Вера делает шаг, опережая ее. Она стоит на коленях и гладит Вадьку по голове, по остаткам пепельных, намокших от снега кудрей, ощупывает нос, уголки губ. Движения ее быстры и легки, как у слепой, и она, как слепая, не смотрит на то, что под пальцами. Ее подхватывают, появляется откуда-то скляночка с нашатырем, валерьянка, которую она выпивает, стуча о стакан зубами.