В зеркале заднего вида покачивается индифферентная физиономия, увенчанная загнутым клювом. Да, выдала номер Кэтрин… А Дэйв, кстати, похож на полярника: их как раз такими и изображают — с бородищей а-ля Хемингуэй.
В салоне странный запашок.
— Слушайте, я потом сиденье не отмою…
Оказывается, пингвин Эрнест никогда в жизни не позволит себе нагадить в машине, у него это на клюве написано. А душок — от рыбы: сквозь пять полиэтиленовых мешков.
Алена лезет в сумку, чтобы показать Кэтрин Юлькину фотографию. Но вытаскивает что-то другое.
— Смотри, Кэт, что у меня есть.
И кладет на протянутую ладонь массивное янтарное кольцо.
— Amber! — щелкает языком Дэйв, у него получается «Амба!».
Алена говорит:
— Пролежало в земле полвека.
Какая-то женщина в Паланге, еще ребенком, завернула кольцо в тряпочку, вырыла ямку у дома и положила в нее свое сокровище, прикрыла стеклышком. На этом месте крыльцо смастерили. Потом она выросла и уехала. Дом продали. И вот ничего у нее от детства не осталось, даже фотографий, — а Алена тут как тут, пошли, говорит, крыльцо ломать новым хозяевам дома, детство искать. И хозяева — видать, пора было крылечко менять, — дали согласие, сами и гвозди из ступенек повыдергивали.
— Она была очень взволнованна, когда нашли.
Хотел прокомментировать, что загнать колечко можно будет только зоопарковому гиппопотаму, ввиду размеров, но сдержался.
— А потом мне подарила.
До Тучкова оставалось всего ничего, когда дождь стеной пошел — дворники гоняли воду: останови машину, будет слышно, как они отдуваются. Вдоль дороги шел парень: голова — в плечи, руки чуть ли не по локоть в карманы засунуты, ссутулился, идет нога за ногу. Услышал шум автомобиля, когда уже в паре метров от него были — оглянулся, руками замахал. Тут только стало видно — обдолбанный. Увидел в салоне пингвина — замер, глаза квашней из орбит полезли. Будет потом рассказывать, как глюкануло.
Вспомнил Ольку. Она как-то рассказывала про своего приятеля-наркошу: у них было нечто вроде большой любви со взаимным пониманием, а она струсила и выскочила за Володьку, которому ее не понять. А наркоша, тот понимал, весь был тонкий и чувствительный, когда не под кайфом. Потом, уже позже, от передоза назад не вернулся. И она повесила его смерть на себя, добровольная мученица — никому не говорила, какая-то старая подруга знала да мама. Ни Володьке, ни Алене — ни слова, таскала в себе. И тут прорвало — со слезами и соплями, «почему ты не можешь быть таким, как он» — во дает.
Ехали: слева редкие деревца, справа поле, черная земля. А за ней — Москва-река. И пингвиныч вдруг растлякался, завозился, крыльями взмахивает — типа, летит. Ему явно неудобно портить сиденье, совестливое пернатое.
— Я тебе гарантирую… Коля, он никогда…
— Он в который раз едет в машине?
— В первый.
Тормознул, Кэтрин открыла дверцу, уступила дорогу. Пингвин вырвался наружу и дунул по полю к разлившейся реке, как оглашенный. Кэтрин забралась обратно, растерялась:
— What do I have to do? — и кольцо янтарное Алене сует.
А Алена смотрит сквозь стекло, как переваливается черная тушка, оторваться не может. Принял у Кэтрин кольцо, тяжеленькое.
Первым Дэвид очнулся:
— То catch up to him!
И они все трое разом сорвались, похлопали дверцами.
— Куда! Ливень!
Не слышат.
Бегут по черному полю: Дэйв впереди, дамы следом. А еще раньше всех — пингвин.
Достал зонт из багажника, раскрыл. Пошел за ними по полю — не поле, болото какое-то.
Возвращаются: поймал Дэйв птичку. А птичка уже стояла в позе пловца, готового к заплыву.
Бегут вдвоем назад — промокли до нитки.
— Ныряйте! — и зонтом тряхнул, с него стена воды обрушилась.
И была секунда-другая, когда они не решались, каждая по своей причине. Но потом ломанулись под зонт, прижались — мокрые, дрожат.
Ждали Дэйва — он медленно шел, выбирая, куда ступать, тащил пингвина на руках. Тот не сопротивлялся, лежал клювом кверху, лапы покачивались при каждом шаге.
Никто не говорил ни слова.
И в этом молчании вдруг стало отчетливо слышно — все: барабанная дробь дождя по шляпке зонта, и то, как в земле, под ногами, просыпаются травы, как пичуга ругает сырость на чем стоит свет — под редкими деревцами через дорогу. И все — эти деревца, и дорога, и река за сетью дождя, — показалось таким нереальным, размытым — всплыли в памяти Викины акварели, ее сырые пейзажи, бесконечно похожие друг на друга и бесконечно разные, как девушки на картинах Мари Лоренсен. И — странная штука память — вспомнилась та злосчастная акварель, которую Вика подарила в знак первой нежности, а он — всучил Кэтрин в качестве последней благодарности, и потом, когда Вика делала выставку и попросила принести картину… Словом, расстались из-за такой ерунды. Уже не помнил, что там было — как обычно, пейзаж, дождь, фантазия, мечтание — Викины словечки. К чему помнить? — он всегда предпочитал то, что «здесь» и «сейчас». И здесь, стоя едва ли не по щиколотку в чавкающем месиве упивающейся влагой земли, прорастая в нее; сливая свое дыхание с быстрыми вдохами промокшей пичуги; щекой чувствуя влагу сырых волос стоящей рядом женщины, — здесь и сейчас он понял: это все, что требуется. Они — частица гигантской акварели, и только издалека, с головокружительной высоты, она смотрится такой размытой, такой нереальной. Она выглядит — мечтанием, фантазией. На ней не видать тающей под дождем полоски грязного снега — там, где начинаются деревца; не видать пузырей на глади разлившейся реки; не видать бородатого человека, несущего на руках двадцать клювастых килограммов, как не видать и двух насквозь промокших женщин и с ними мужчины, держащего зонт, мужчины, отдающего зонт одной из женщин, делающего шаг вперед, под потоки воды, мужчины, становящегося частью пейзажа. С головокружительной высоты — он лишь едва различимая крапинка, фантазия, мечтание с золотым пятнышком в руке, позабытым в ладони янтарным кольцом. Но он есть. И он здесь. Ему так надо.