— Тебя ж сегодня отвозить некому, — Кэтрин вошла, позвякивая вымытыми чашками.
— В девять заберут. Посижу, почитаю нашего друга Эрнеста. — И Оленька потянула из сумки упитанную книжицу.
Кэтрин смотрела на Оленьку несколько секунд, потом подвела итог:
— Первое. Можно поехать ко мне. А от меня уже пускай забирают. Второе. Хемингуэй имя Эрнест терпеть не мог. Примерно как я — свое… Уээл, едешь или нет?
Оленька не знала. Спускаться в метро было страшновато: замутит и вывернет сухарями. Или того лучше — она впадет в панику, ей станет душно, еще и в обморок хлопнется. С другой стороны, долой страхи. Не зависеть же теперь полгода от Володика. Да и свекровь не будет битую неделю сюда таскаться. Надо рискнуть и поехать.
Что-то еще останавливало, настораживало ее. Она не могла нащупать, что именно. Ей хотелось бы поглядеть, как живет Кэтрин, — из простого любопытства; но любопытство — слишком дешевое чувство. По-настоящему, нечего ей у Кэтрин делать. Они всего лишь сотрудницы. И хотя все это походит на зарождение дружбы, Оленька плохо себе ее представляет, дружбу эту. Нет у нее ничего общего с — хоть и милой — Кэтрин.
Но ведь оно лучше, чем три часа «сидеть наготове».
— А ты где живешь?
— Возле Старого Арбата, — небрежно так.
— Да ты буржуй.
Похоже, Кэтрин ничуть не гордилась, что живет там, где обитателям спальных районов и не снилось преклонить голову. Пожала плечом:
— Уээл, едешь?
То ли путь оказался недлинным, то ли у страха глаза велики, но Оленька перенесла поездку ни моргнув, ни охнув. Вышли на «Смоленской», потопали по булыжнику старой улицы. Оленька не была на Арбате сто лет, но сейчас время для прогулок выдалось неподходящее: дождь хоть и не капал, но воздух казался влажным, дул сырой ветер, и на обычно такой пестрой, радостной улице никто не останавливался, все семенили куда-то, погрузив холодные носы в щекотную шерсть шарфов. Кэтрин молчала, знай себе шагала вперед, отмахивая рукой и звякая ключами в кармане.
— Как серо, — не выдержала Оленька. — Я помнила Арбат другим. Нарядным и веселым.
Кэтрин хмыкнула.
— Знаешь американского поэта Уоллеса Стивенса?
Оленька не знала.
— У него есть очень точные строчки: «Мир уродлив, и люди грустны». Вот это — правда. А твой Арбат — игра памяти.
Что за ерунду она говорила. Придет весна, и выползут на солнышко музыканты, скоморохи всякие. Народ потянется. Все опять оживет. Это в начальных классах проходят. Тема называется «Смена времен года». Вообще, не стоило, наверно, тащиться к этой Кэтрин. У нее, похоже, прилив хандры — может, иссякнет через четверть часа, а может, и нет. Оленька решила, что больше словечка не скажет, пока та не одумается.
Свернули в переулок, протопали немного, и Кэтрин толкнула входную дверь.
В подъезде было темно и пахло сырыми камнями, старым жильем. К лифту вело несколько стертых ступеней. По стене плющом ползли железные почтовые ящики, у некоторых были оторваны дверцы. Оленька недавно побывала в таком доме — ходили в гости. И в гостях этих она чувствовала себя неуютно: высокие потолки, которых она не любила, видавший виды паркет. Запомнила тонкую трещинку, бежавшую по беленой стене вверх, и широкий холодный подоконник из серого камня с маленькими желтоватыми вкраплениями, на который она опиралась, высунувшись в окно.
Кэтрин нажала оплывшую кнопку лифта, — как и двадцать лет назад, детишки поджигали все, что хоть как-то горело. Перила, плетущиеся за лестницей вверх, казались прокопченными, как сосиска, забытая в гриле. Лифт завыл и пополз: сквозь решетку было видно, как он неспешно приближается — погромыхивая и отдуваясь. Кэтрин молчала.
И только когда вошли в кабину (ручка, тысячами ладоней отполированная, тяжело подалась, дверь с лязгом захлопнулась — остались же еще монстры, неспособные отвориться сами), Кэтрин сказала:
— Говори громко, папа плохо слышит.
Оленька кивнула, лифт дернулся и потащился вверх — как полное ведро, которое медленно вытягивают из колодца. Цепь натянута до предела, накручивается на ворот, мелко дрожа: сейчас сорвется. Вот как не вытянет их невидимая рука, полетит ведро со всей дури вниз, цепь загремит, разматываясь, бешено закрутится ворот…
Уф, вышли.
Кэтрин достала ключи, открыла один замок, второй. Крикнула в темноту коридора: «Папа, это я!» И Оленьке: «Вон тапки».
Здоровенные клетчатые тапки со стоптанными пятками, байковые, серого цвета. Стелька стерта дочерна, противно. Но делать нечего — пол холодный.
— Проходи ко мне, я сейчас.