Выбрать главу

Будто он не знал кто. Стоял в передней перед зеркальной дверью шкафа с телефоном в руке. Зеркало отражало усталую физиономию. Усталая физиономия, и на полу — белый детский носочек.

— Ах с работы… А вы в курсе, сколько времени? Будьте любезны, после одиннадцати звоните ей только на мобильный.

Вот так смотришь в зеркало и чувствуешь себя дерьмом. Полным дерьмом.

— Не отвечает? А что вы от меня-то хотите? Ее нет.

Твою жену зовет к телефону хам, с которым она путается, и ты прикидываешься, что раздражен из-за позднего звонка.

А что еще делать? Дуэль? «Господин Главный редактор, или как вас там, пожалуйте к барьеру». У Степки как раз пара пистолетов завалялась, палят пластмассовыми шариками. Довольно больно. Можно на сабельках из фольги поупражняться.

Четвертый месяц абсурд этот длится. Хотя что тут абсурдного? Будто он не знал, что сбежит она, поздно, рано ли. Выходит, что не так и рано оно все закрутилось. Степке скоро пять.

Забыла в сумке мобильный, ускакала к Алене. Сидит там третий час. Она или является после полуночи, или у Алены торчит. Иного не дано. А мобильный весь вечер — тирлинь-тирлинь — придушенно. Если сейчас зазвонит — ответить.

Сказать: встретимся, что ли, Главный редактор? А, Николай Сергеич?

Откажется — значит, трус. Значит, дела ему до Ольки нет. Согласится…

Тирлинь-тирлинь.

Дернуть «молнию» на сумке, нырнуть рукой в нутро, тирлинь-тирлинь звонко выплескивается. Где ж этот телефон… Пальцы шарят во внутренностях: ручка, кошелек, блокнот, платочки бумажные, упаковка лекарства, флакончик духов (сам выбирал). Тирлинь-тирлинь, еще чуть-чуть — и автоответчик включится. Подхватить неловкими пальцами: маленький дамский телефончик, скользкая рыбешка, вырывается, переливается, верещит.

Смелость это или отчаяние?

— Алло.

В телефончике, в серебристой рыбешке, — замешательство. Но трубку не бросили.

— Простите? Я думал, что на мобильный звоню. На сей раз.

Удивительное дело. Голос спокойный. Низкий, можно сказать, красивый голос, но главное — твердый. «На сей раз», — с такой дружественной усмешкой. Мол, не хотел более беспокоить, прости великодушно, брат, ошибся. Этот тип будто в дом к кредитору звонит, а не к человеку, у которого рога скоро под шапку не влезут. По его милости. А вот ему, Володе, не по себе.

— На сей раз — на мобильный. Ольги нет… Слушайте… Я знаю… Я хотел бы…

В серебряном телефончике тишина, но она наполнена чем-то. Чем только, не понять.

— Я встретиться хотел бы. С вами.

Пауза. Никак на том конце думают — пойти сохатому навстречу или вышутить его.

Затем — ровное:

— Хорошо. Завтра я буду в редакции, скажем, в половине третьего. К трем уже народ начнет подтягиваться. Полчаса устроит?

— Да.

Пауза.

— Ее действительно нет. Она у подруги, на другом этаже.

— У Алены?

Осведомлен, черт. Или это демонстрация силы? «Знаем мы все про подруг, и какой кафель у вас в сортире, тоже в курсе. Наблюдали». Чего ж ему теперь церемониться. Карты на столе, король-дама-валет.

— Вы хорошо информированы.

Еще одна короткая пауза. Самое время завестись и затеять перепалку.

— До завтра.

Не успел ответить — трубку положили.

2

С Аленой Оленька познакомилась во дворе — гуляла со Степой, а Алена вывезла на коляске Юлю. Алена шла по тротуару со скоростью задумавшейся черепахи, смотрела в небо. Коляска — пузатая сиреневая, увешанная рябящими в глазах финтифлюшками, мечта младенца, — катилась, подцепив на колесо невесть откуда взявшийся жухлый лист.

Оленька заулыбалась Алене издалека — мамаши, чад выгуливающие, популяция особая, они быстро сходятся, у них всегда есть тема для разговора, они нужны друг другу. Им скучно. Оленька скучала не меньше прочих, и даже больше: дом был новый, полупустой, и рядом стояли два подобных; гулять приходилось порой в полном одиночестве. Степа страдал в первую очередь. Ему было невесело до такой степени, что, завидев сиреневое чудо на колесиках, он бросился к нему, непонятно на что надеясь. Вдруг оно явит нечто говорящее, способное кататься с горки?

Алена не видела ни Оленькиных приветственных улыбок, ни топавшего навстречу Степана. В коляске поверх одеяла лежал листок бумаги и карандашик. Маленький карандашик из ИКЕА. Алена сочиняла стихи.

Когда стихи лились легко, она бросала все, недопеленывала Юльку, картошку варившуюся забывала на плите, и они шли трещинами в высохшей кастрюльке: злые жгучие картошины. Потом Юлька допеленывалась, картошка стыла: Алена бродила с улыбкой блаженной, ждала, когда можно будет перечитать. Сразу никогда нельзя, надо отстраниться, чужие глаза нацепить, отвлечься, отвыкнуть от текста. Стихи она никому не показывала. Вообще никому. Потому что если окажется, что нехороши они… Нет, лучше подождать еще три года. Как тридцать стукнет, она соберет самые лучшие и отправит в какой-нибудь толстый журнал. И тогда все выяснится. Тридцать лет — рубеж: начало нового, старому конец. Или дальше идти, в новом качестве, или — уже больше никогда ни строчки, никогда.