— Несу, — сообщила Алена, и Иосиф вскочил, помочь. Тогда и заметила Оленька, что он хромает. Его лицо больше не пугало ее, скорее завораживало. Странно: он не вызывал жалости, Иосиф.
Разговор начался с того, что она сказала: «Я боюсь». Пили белое вино, макали картошины в золотистый «ле берту». Алена не спускала с рук Свинтуса. Его не обошли ломтиком картошки, который он схрумкал, бодро двигая усишками. Ручки у него смешные такие были.
— Он приятный парень, этот Глеб, я с ним пару раз общался, — заверил Иосиф. — Некого бояться.
— Есть кого, — Оленька помолчала и добавила: — Я себя боюсь.
Иосиф положил кусочек картошины в рот, отставил тарелку: — Ну говори, что там у тебя стряслось.
Было в этой фразе что-то домашнее, будто знали они друг друга давным-давно. На мгновение у Оленьки мелькнула мысль: заревнует Алена. Слишком быстрое, необъяснимое сближение.
Алена знала, что для своих излияний Олька выберет Иосифа — из них двоих. Иосиф располагал к себе, сам о том, наверно, не догадываясь. Что-то в глазах у него было, не поймешь что, да и надо ли понимать. Ольке проще довериться ему, чем подруге. Хотя бы потому, что не получается у подруги скрывать: все Олькины проблемы кажутся ей с жиру наетыми. Мама-папа живы, муж любит, ребенок замечательный. На этом фоне благополучия рельефней становятся ее, Аленины, горести — родителей считай что нет, мужа тоже… да не в том лихо, что не расписаны они с Осей, а в том, что не ее он, и никогда ее не будет, не она выхаживала его семь лет назад, когда врачи сказали, что сидеть ему в инвалидной коляске до скончания дней. Вытащила его на себе… как ее… Ольга Эги-ди-юсовна, честь ей и хвала, не оставила подыхать. Вот и он ее не оставит, все честно, как ни крути. Ну и, в довершение, то, что Юлька больная родилась… не то что Степан-крепыш, дай ему бог всяческого здоровья.
— Я позвоню Нине.
Алена пошла на кухню, унося Свинтуса, и Оленька так и не поняла, что это значило. Она подумала, что, наверно, надо все-таки уйти.
— Уже поздно. Я в другой раз…
— Другого не будет, — мягко остановил Иосиф. — Чего боишься? Что не сумеешь? Статью эту не сумеешь? Не сможешь поставить себя?
И тут Оленьку прорвало. Она говорила, и ей стало казаться, что никакая это не Иосифова харизма, просто встретила человека, попутчика в вагоне поезда, вывалит ему сейчас все, чужой же, не страшно. Иосиф слушал не перебивая. Она говорила о том, что — да, боится выше головы не прыгнуть, боится выглядеть в глазах главного редактора никчемной, боится, что не заинтересует его по-настоящему, боится, что не потянет его, боится этого неравенства (но именно оно и покоряет, заметил Иосиф). Еще она боится менять устоявшуюся жизнь, боится уйти в никуда, боится не выжить вдвоем со Степой, боится Вовкиных глаз, когда она скажет, что уходит, что забирает ребенка. Боится, что все останется по-прежнему, что никуда не уйдет, что еще сто лет за окном будет гореть зелеными буквами слово «аптека» наизнанку, а все потому, что ей страшно делать резкие движения, потому что до таких, как Нико, ей как до неба, потому что ей скоро тридцать лет, а жизнь все такая же маленькая, мелкая такая жизнь, когда же конец этому будет?
Пока она говорила, вошла Алена, села в кресло. Оленька скосила глаза: нет, Алена не злилась, она чесала сонного Свинтуса, будто даже и не слушала.
— Смелости мне не хватает, вот что.
Иосиф молчал, думал. Алена хмыкнула:
— Мы ведь уже говорили с тобой об этом. Тебе не смелости, тебе храбрости не хватает.
— Это не одно и то же?
Алена повела плечом:
— По-моему, так нет. Смелость — это когда вперед идешь и страх за пазухой держишь, глаза ему закрываешь, чтобы куда шагаешь, не знал. А храбрость — это… мужество. Я просто не люблю слово «мужество», некорректное оно, — Алена улыбнулась, кинула взгляд на Иосифа. — Храбрость — это когда ты не отступаешь. На тебя жизнь валится со всеми своими прелестями, а ты стоишь. И даже вроде как улыбаешься. Так, Ося?
Иосиф не ответил.
— Оля, семь лет назад мне в машину дальнобойщик въехал. Я три года себя собирал, учился ходить и не бояться тоже учился. Знаешь, как страшно было? Мама не горюй. Как вообразишь, что кто-то всю оставшуюся жизнь будет судно таскать за тобой, — так хоть в петлю. Мало того: ты знать не знаешь, кто это будет делать, потому что не имеешь права требовать этого даже от близких. Близкие, они ведь тоже жить хотят. И тут уже не страх, тут такой ужас накатывает, что с ним только на равных говорить надо — задушит иначе. Храбрость… да, пожалуй.
Иосиф помолчал, потом добавил: