Она б уехала куда-нибудь далеко. Например, туда, где снег и безмолвие. Она жила бы там, одна. Ну или, может, с Ниной, но Нина ведь не поедет.
Слушала, как завороженная:
Вот как тут к Кэтрин не напроситься?
Володя подбросил на машине до метро. Последние годы любая незначительная поездка в город стала событием. Алена постановила отдать Юльку в сад только после трех лет — нечего маленькой стресс устраивать, уж не говоря о том, что ребенок нездоров. Конечно, не терпелось пойти работать (вопрос — куда возьмут, без опыта, да на какие деньги), хотелось вырваться из четырех стен, но больного ребенка чужим отдавать на весь день страшно — случится приступ, сумеют ли помочь? Иосиф исправно присылал деньги, и Алена все думала: теперь-то, когда бизнес продан, откуда он их берет? И знает ли Э.Э. о переводах тугриков?
Э.Э. — Эгле Эгию… Эгидю… Эги-ди-юсовна: прошлым летом выяснилось, что никакая она не Ольга. Прошлым летом, когда Иосиф настоял на том, чтобы вывезти Юльку в Прибалтику — воздух целебный, лечит даже взрослых. Есть где жить. Не виделись полгода. А что до Э.Э., так она все знает — той зимой, когда с Ниной беда приключилась, заявилась в больницу, затаилась в уголке, Алена по три раза на дню к Нине прибегала, трудно не застукать.
После визита в больницу Э.Э. ходила с видом неприступным и кислым; попытки навести мосты пресекала. Потом, в конце июня, уехала в Литву, не попрощавшись: сбежала среди бела дня, записку оставила.
Если бы не записка, не видать было бы ей Оси. И вышла бы очередная гнусная и банальная история, каких уже тысячи в этом мире случилось, и все как под копирку: когда старый друг ни с того ни с сего оказывается хуже новых двух… Но кто Алене эта Э.Э., чтобы ради нее собственную жизнь крушить? Когда выбираешь между своей радостью и чужой, выбор очевиден.
Иосиф позвонил и грустно сообщил, что Э.Э. отчалила, пока он был на работе. Адреса не оставила, но наверняка на первое время поселится у свиноводов, больше не у кого. Денег у нее не ахти, хорошо, что номер счета в банке известен, можно будет ее подкармливать против воли.
Иосиф был не в своей тарелке: сник, потерянно вздыхал, начинал одну фразу, бросал, заговаривал о другом. «Хочешь, приезжай», — сказала Алена. Он приехал.
Сидели на кухне — впервые возникла эта неловкость, которая после разрослась, корешки пустила. Вот сидят друг напротив друга два человека, виновные в том, что третий несчастен — третий, никому зла не делавший.
«Она меня жить заставляла… после всех этих операций… в госпитале ночевала…»
«Ну и ответь ей той же монетой».
«Ты же все понимаешь, зачем…»
Уехать в Литву значило для него крушение всего: потерю Алены, Юльки, бизнеса, наконец. Ося до сих пор свою «Сыроежку» пробивал. А что делать в Паланге? Стареть?
Тут-то он и сказал: «Она записку оставила». Полез в карман рубашки, достал вчетверо сложенный тетрадный листок. Алена подумала мимоходом — я на таких же стихи царапаю. Она любила писать от руки — в рукописном тексте есть душа. Сочинится стих — перепишется в тетрадку, вроде живой. Протянул:
— Вот.
Помедлила, раскрыла. Иосиф вздохнул:
— Ну что, ей-богу, за театр…
Он сказал «театр»… Слова Иосифа шли издалека, из настоящего. Их — его и ее — внезапно разделил этот листок бумаги, встал между ними тонкой фанерной стенкой: все слышно, а коснуться уже нельзя. Там, за стенкой, было настоящее, здесь же — такое привычно горчащее прошлое, не все прошлое, нет, но тот лоскут, что до сих пор отдавал горечью.
в пятнадцать лет Алена еще не сочиняла стихов — переписывала чужие. Было две толстые тетради (с тех пор и привычка к листкам в клетку): одна — для английской поэзии (едва разбавленной французской), а другая — для Серебряного века. Прочее не интересовало. Да, и еще было это, приблудное, записанное на последней странице тетради, где царил Лоуэлл: