Матери давали всякие советы. Один раз Толика осмотрел военврач, щупал, распрямлял коленки, держал за руки. Результат был малодельным: может быть, сильнейший испуг и нервное потрясение, а может, переохлаждение — ничего определённого. Он целыми днями томился в душной, провонявшей избе, ему было даже не дойти до немецкой каски у двери, куда мочилась пацанва, подползал к ней и, стоя на коленках, стыдливо решал свои дела.
Мама решила пойти с Толиком в Клин — должны же там быть какие-то врачи! Правда, как дойти, от мороза «глаза скрипят, а веки смерзаются», заметила бабушка, зачем-то ходившая «домой» — где ещё недавно стоял наш дом.
Толика собирали долго, надевали рейтузики, штопаные-перештопаные чулки, потом с трудом натягивали суконные бахилки — ноги не должны иззябнуть, и так больные. Ему со вчерашнего дня не давали пить, в дороге же будет не до этого.
Повязали натуго голову платком, напялили шапку — не налезала. Он пыхтел, но не жаловался, не сопротивлялся. Даже пальтецо, которое было сшито на вырост, оказалось сейчас тесным, столько на нём было одёжек. Бабушка с трудом подняла его:
— Пудик, ну право пудик!
Потом я часто его так называл…
Узлы большой бабушкиной шали Дуняха накрепко завязала у мамы на спине. И Толик, точно маленький, оказался у мамы перед грудью — разве на руках долго удержишь такую тяжесть, ведь надо идти тридцать километров. А так хоть руки свободные: в одной узелок, в нём — варёная картошка, два ломтя нашего хлеба, соль, «жуличек» (так бабушка называла маленькую бутылочку с молоком), коричневый ленинградский ридикюль с документами, какое-то братишкино бельецо. Тоже всего набралось изрядно.
— Просись, может, попутка догонит.
Бабушка перекрестила маму. Толик шевелил головёнкой, приноравливаясь к своей берложке.
— Ну, счастливо, кулюн…
Я пошёл их провожать. Бедный снег, он так намёрзся, что жалобно повизгивал, когда валенки приминали его. Деревья угнетал могучий иней, они стояли красивые, пушистые, и только галки — откуда только они взялись! — перелетая с ветки на ветку, чернели в кронах. Они горласто переругивались и стряхивали слюдяную пыль…
Стояли лютые холода, казалось, навек выстудило всю округу. Отшумели страшные пожары, сокрушившие деревни на пути немецкого отступления, и морозы пошли рука об руку с бойцами вдогон за врагом, откатывавшимся просёлками, никогда прежде не мятыми такой пропастью шин и гусениц. Лет сорок спустя в фильме «Подсолнухи» я увидел всё это снова: избу, набитую людьми так, что ночью все спали стоя, ни сесть, ни лечь было негде. Погорельцы и солдаты искали укрытия от жгучего, беспощадного холода.
…Мы шли посреди улицы мимо занесённых пепелищ, только кое-где торчали трубы. А вот и наши тополя, высоченные, крепкие. Я знаю, с той стороны кора у них вздулась и стала чёрно-коричневой. Закрыть глаза, и бабушкин дом уже смотрел в мою сторону всеми пятью окнами. Наверху светёлка, слева за заборчиком, старые доски которого в желтоватом лишайнике, — яблони, сливы, тернов венец, орешник.
Вот я сейчас открою глаза и всё увижу на прежнем месте. Пожалуйста, пусть так и будет! Вымытые ступени крыльца, дорожка, уходящая за дом, на огород, банька, за ней — сад, по правую руку за домом — пчельник, сенной сарай. Мама поскользнулась, я выпустил её руку и открыл глаза. Обгоревший колодезный журавль, как зенитка, был нацелен в небо. Даже под снегом видно, как грудились кирпичи там, где была русская печь. «Недаром нас теперь зовут погорельцами»…
Стало страшно и совсем холодно.
Мама обернулась ко мне, платок, волосы, брови, ресницы — всё в инее, только щёки чуть-чуть порозовели.
— Ну всё, проводил, иди домой.
«Домой»… В эту чужую избу, набитую народом, где днём всё время топилась печка. В ней всегда стоял чугунок, варили картошку такие же, как мы, погорельцы, бойцы — кашу, хозяйка подогревала пойло корове. По зальдевшим окнам текли всё время струйки, когда сидевшие на лавках бойцы вставали, на шинелях темнели пятна. Одни уходили, ненадолго становилось посвободнее, но вскоре новая часть приходила в деревню, и опять толчея несусветная.
Вот на полу расстелили плащ-палатку, на ней раскладывают кучки сухарей, к каждой вдобавок — по кусочку сахара, по две папиросы.
Один за другим подходят бойцы, прячут сухари в карманы, закуривают.
Весёлоглазый, совсем молодой парень протягивает мне сухарь.
— Спасибо, я не хочу.
— Откуда ты такой вежливый?
— Из Ленинграда.
— Как же тебя сюда занесло, земляк?