Сначала глухо ударило, и во все стороны полетели головешки, уголья, горящие доски ящика. Потом одна ракета полетела в нашу сторону, упала позади в траве и там долго шипела, суетилась, почему-то напомнив мне курицу. Вверх почти ни одна из ракет не взлетела. Они выпрыгивали из полусгоревшего ящика и мчались куда попало. Зрелище было жутковатое, мы проглядели красавицу: все они одного цвета — зелёные. Одна из них, взмыв ввысь, упала точно в пилотку с недоеденной малиной.
Колька не выкинул свою пилотку, кто-то подарил ему из бойцов. Но вид она потеряла, ягоды прикипели к потрескавшейся клеёнке, подшитой изнутри, а дно её почти прогорело, стало тёмно-коричневым и долго, хотя Колька несколько раз стирал её, тяжело пахло палёным.
Сколько ребят покалечила и погубила война, даже уйдя из наших мест! От моего сопартника Миши Орлова нашли только руку с зажатым в кулаке кусочком хлеба, видимо, другой он что-то отвинчивал, расковыривал, «исследовал»…
…Лето 42-го. Сапёры строят дзоты, подновляют окопы, обсекают правый, наш, берег мелководной Яузы.
— Что, неужели немцы снова сюда придут?
— Война как пила, кто сильнее потянет — на той стороне и одолень, а уж опилки во все стороны летят, — говорит пожилой боец.
— Худое у тебя сравнение… А чего ж лесина, выходит, ничья?
— Как ничья, очень даже чья. Сейчас пока нашу пилят, а потом дело пойдёт, и до ихних рёбрышек доберутся. А народ всё равно жалко. Коль уж словами играться, так под пилой хуже всего вон им, — он ткнул рукой в угол, где, укладывая спать детвору, копошились бабы.
Идём на погорелье, там огород, родное место. Я прибил упавший с истлевшего шеста скворечник, в нём снова живут птицы — у них есть дом, а у нас его больше нет…
Братик не мог ходить, бабушка помогала ему угнездиться у меня на закорках. Она гладила его белёсую головёнку:
— Не напечёт тебе, кулюн?
Он морщился, шершавые, мозолистые ладони цепляли лён его волос. Толик был для меня тяжеловат, «пудик», говорила о нём бабушка.
— Не души! — время от времени покрикивал я на него, когда схваченные замочком пальцы оказывались у меня под подбородком. Братишка покорно расцеплял ручонки, но ненадолго. Его дыхание щекотало мне шею, он становился всё тяжелее и тяжелее.
— Опять спишь? — Я подкидывал его.
Он туже обхватывал меня за плечи, посапывая почти в затылок. Но вон уже наш сарай, банька, сад, только не видно знакомой крыши, и засохла старая яблоня, уродившая в прошлом году всего два яблока…
…Изба пуста, так бывает не часто — столько народу живёт в ней. Мама ушла рано в поле, бабушка на огороде. На скамье стоит квашня, в которой месят тесто. Сверху лежит тёрка, сделанная Ореховым, я таскаю по ней турнепсину. Её сочная плоть превращается в пахучую белёсую кашицу, горка которой потихоньку растёт на дне. Нужно расправиться ещё с шестью штуками, они, как маленькие поросята, лежат под лавкой. Вечером бабушка замесит тесто, а завтра будет печь хлебы. Получаются они обычно красивыми, со смуглой крепкой горбушкой, но мякоть всегда жидковатая, укляклая. Муки-то мало.
Я ёрзаю по тёрке разлохмаченным куском, косясь в окно: ребята возятся у разбитого немецкого грузовика. Мне на улицу пока нельзя, надо закончить дела, да и Толик ещё спит. И вдруг за спиной раздались лёгонькие шлепочки. Я оглянулся: он вышел на середину избы, где на половицах лежали солнечные квадраты окон, в рубашонке до пупа, маленький, смешной, растерянный. Значит, не забыл за эти полгода, как надо ходить! Братик поджимал пальцы на босых ножонках, махал руками и улыбался. Я от неожиданности уронил кусок в квашню.
— Ты как это? Что, сам?
А через минут пять мы, радостно хохоча, натягивали ему штанишки. «Что же надеть на ноги-то?» Ведь он всегда сидел около избы в своих тёплых ватных бахилках. Насилу отыскал старые сандалики, они были явно ему малы, но Толик не хотел подавать виду. «А вдруг простудится опять! — обжёг меня испуг. — Нет, лучше потащу его на себе, а уж где-нибудь на подходе спущу на землю».
Мы раза два проверили, как ему ходится. Вроде ничего, хотя, чуток покружив по избе, залез на лавку:
— Я посижу, устал!
Наконец пошли. Кажется, бригада полола картошку, за сараями. Раза два я спускал братишку на траву. Он семенил в своих сандаликах, упал, но быстро поднялся и опять затопал. «Ходит, ходит! Поправился!»
Мама не удивилась, увидев нас. Мы иногда приходили в поле, приносили ей попить. Я присел, Толик разжал ручонки и сполз на землю. А через секунду его сандалики замелькали на меже, он, прихрамывая на комьях, бежал к матери. Она подняла голову и вскрикнула как-то по-птичьи, хотела броситься навстречу, но теперь ноги отнялись у неё.