Выбрать главу

Шалев заботливо следит за тем, чтобы все актеры по окончании действия покинули сцену. Кто не смылся загодя, если и выживает, то только чудом. Даже сам рассказчик часто находится в группе повышенного риска. Держа жизнь за руку, смерть свободно разгуливает по романам Шалева с первой страницы до последней, выкашивая людей, как в греческой трагедии. Чем дольше тот или иной персонаж продержался в повествовании, тем значительнее его кончина. Все по справедливости, и есть над кем лить очистительные слезы.

Есть, есть над кем! Потому что о каждом мы успели услышать такое количество историй, анекдотов и сплетен, какого не слышали о своей родной тете. Шалев, бытописатель прошлого и изобретатель новейших литературных технологий, дорисовывает героев на протяжении всей их нелегкой жизни, дополняя новыми чертами, мыслями, болью.

Метод, который изобрел Шалев, я назову, за неимением лучшего термина, «голографической литературой». Эффект достигается за счет того, что на протяжении всего неторопливого на первый взгляд повествования автор, как иголка в швейной машинке, мечется между прошлым, настоящим и future-in-the-past, и все три времени незаметно для читателя оказываются намертво сшитыми суровой нитью судьбы. Намеки, указания и предсказания того, что произойдет на странице 447 можно обнаружить на страницах 8, 17, 23 и далее вплоть до страницы 412. Откройте наугад любую из книг Шалева, прочтите с полглавы, и вы, хоть и на скорую руку, познакомитесь со всеми ее обитателями, узнаете, кто кого любит и кто кого ненавидит, что было и что будет, однако останетесь в таком же неведении относительно финала, как и читатель, подобравшийся к нему через всю толщу романа. Время у Шалева — греческое, кольцевое, держащее курс на Итаку. Но, как сказал совсем другой автор: «В наш век на Итаку ведут по этапу». Мучительный этап продолжается ровно столько, сколько нужно, чтобы рассказать все истории или ответить на почти все вопросы женщины, к которой обращено повествование. «Я кончаю, потому что я так или иначе ответил тебе на большинство твоих вопросов».

Гетеросексуальный писатель, как правило, выбирает мысленным адресатом женщину — реальную или воображаемую. Она вовсе не обязательно должна быть его возлюбленной. Роман «В доме своем в пустыне» обращен к сестре, которая сама присутствует в романе и, кроме того что поддерживает худую память рассказчика, создает вдобавок некий противовес четырем женщинам старшего поколения — бабушке, маме, черной тете и рыжей тете. В этом романе Шалев поставил один из самых дерзких своих экспериментов, приговорив героя быть взращенным пятью женщинами в доме, где нет других мужчин, кроме него самого, потому что все мужчины в их роду погибают дурацкой смертью в самом расцвете сил. Герою 52 года, он возмутительно старше покойных дедушки, отца и дядей, и бабушка, дожившая до ста одного, обещает ему, что не покинет этот мир, пока не увидит его похороны. «Когда ты уже умрешь, Рафинька?»

Еврейский юмор и самоирония — вот тот трамплин, с которого Шалев прыгнул выше Маркеса. Еврей пролез в «Любовь во время холеры», прокрался в «Сто лет одиночества». Притаранил свою Сказку Сказок и смех сквозь слезы. Интересно, если бы Габриэль Гарсиа вырос не в Колумбии, а в Израиле, что бы он написал? Впрочем, на этот вопрос есть ответ, который в переводе с идиша звучит так: «Если бы у бабушки были яйца, она была бы дедушкой».

Но кроме шуток израильские писатели располагают еще и таким мощным орудием, как Танах, идущий в одном пакете с Землей Израиля. Поколение первой алии шагало по Изреэльской долине, нажимая одной рукой на плуг и сжимая Библию другой. Про Шалева, приходящегося первой алие внуком, можно сказать то же самое, но уже в фигуральном смысле. Бабушке и дедушке Танах дал право на эту землю, внуку — право писать об этой земле на возрожденном иврите.

«У нее было твердое русское „р“, глубокие влажные „л“. Когда-то все отцы-основатели говорили так, но воздух Страны разбавил густую слюну в их ртах, приподнял их нёба и расширил горла». Все верно — разбавил и расширил, но произошло это в третьем поколении. Даже у второго слюна была еще густовата, и музыка в их языке появлялась, только когда они пели. Возрожденный иврит требовал больше игр, больше легкости, больше носителей.