Судебный пристав сунул опытным движением руку под белье на полке платяного шкафа, где, как ключ под ковриком, большинство хитроумных граждан прячет сбережения, и вытащил три глянцевых альбома лучших моделей «Плейбоя». Люди, проявите снисходительность: не надо ржать! 1977 год на дворе. Самым прекрасным из обнаженного в моей жизни была до тех пор репродукция гойевской «Махи», на которой сам собой предательски раскрывался седьмой том БСЭ. Через пару месяцев мой брат тайком вытащил альбомчики на улицу и сменял их у пацанов на черепаху.
Однако главной и легитимной частью доставшегося мне наследства был магнитофон «Весна» и полиэтиленовый — ну да, конечно же, прошитый прямым стежком суровой нитки — пакет с кассетами. Я ожидал услышать записи Эдиты Пьехи и про корнета Оболенского, но жестоко ошибся. Дядя Фимчик с того света повеселил нашу семью последним, необыкновенным концертом. Охая и кряхтя, причмокивая и присапывая, плюгавый еврейский жизнелюб кувыркался с ядреными русскими девками, успевая вворачивать с одышливым акцентом режиссерские ремарки: «Ваг’я! Положи одну руку на г’удь, дугую — на пизду, и ты будешь совсем как Венег’а!»
Мне самому удивительно сейчас, как много Фимчика затянуло в мой рассказ — никак не соразмерно той скромной доле, какую он имел в нашей жизни. И тем не менее: магнитофон «Комета», чьи старые бобины я решил спасти, перекатав на казавшиеся тогда почти вечными кассеты, тоже был от Фимчика. Он подарил маме с папой на свадьбу двести рублей. Мама хотела мотороллер, но каким-то чудом согласилась на магнитофон.
Я сидел на паркете и часть за частью прокручивал звуковое сопровождение к молодости моих родителей, к своему детству. Сестры Берри. Окуджава. Галич. Клячкин. Анчаров. Как вдруг…
Папин голос:
«Итак, 17 ноября 1968 года. Говори!»
Мой детский голос
(при попытке отхлебнуть чаю): «Что говорить?»
Папин голос
(торжественно): «Я больше не буду!»
Мой голос
(вяло): «Я больше не буду…»
Папин голос:
«Что не буду?»
Мой голос:
«Я больше не буду… это… рисовать на подушке!»
Щелчок.
Мой папа был, конечно, инженером. Но если говорить о его профессии с большой буквы, то он был Радиолюбителем. Он любил Радио, он любил электронику. Он первым изобрел радионяню — не передачу, а устройство, чтобы слышать своего малыша на расстоянии. В коляске под окном нашей квартиры лежал в кулечке и дышал свежим воздухом мой брат, а рядом лежал микрофон, от которого в квартиру тянулся провод, подсоединенный к усилителю лампового приемника. Жаль, папа не запатентовал!
Все герои папиных книг — радиоинженеры. Сам по себе этот факт ничем не примечателен, потому что в шестидесятые все писатели были по образованию инженерами, а все инженеры — по призванию писателями. Два этих занятия считались абсолютно разными и даже конкурирующими, друг для друга вредными. Кто-то должен был оказаться в почете, а кто-то — в загоне. Папа прошел между каплями дождя, не предав ничего из того, что любил. Это был опасный путь. Можно было забросить профессию, стать ренегатом и пуститься в сомнительное — этически и нравственно — существование советского литератора. Или можно было работать инженером, а по вечерам, забыв про схемы и травленые платы, заниматься иным, высоким. Этот вариант попахивал графоманским эскапизмом. Папа распорядился по-своему. Профессия радиоинженера стала неотъемлемой частью личной метафизики его героя. Я не знаю в литературе примера другого писателя-инженера
. И уж тем более — поэта-инженера
.