Я почти вживую увидела, как медленно ползет по разъезженной, разбитой дороге древний экипаж. Огромные колеса сминают и седую поутру траву, и темную землю, прихваченную ледком. Бредут кони, некогда сильные, здоровые, да исхудавшие.
И кучер на облучке то и дело взмахивает хлыстом, да только сил у коней больше нет.
Как и у людей.
Те, вытянувшись за каретой цугом, покачиваются в седлах, и сами-то припорошены первым снежком, который лежит, что на грязной одежде, что на руках. Лежит и не тает, будто…
— Прабабка написала, что наши все, кто в силе, издали чужаков почуяли. В лес ушли, схоронились, а она побежала к усадьбе. Молодой была, еще не перегорела, хотела спасти всех.
— И…
— Всех не спасешь…
Усадьбу я тоже представила. А что, воображение у меня всегда живым было. И увидала, как наяву, старый дом. Уже тогда старый, но еще живой, пусть и утомленный. Белесые колонны, сад, что подобрался вплотную к стенам. Робкие плети винограда, что уже поднялись, почитай, до самого портика. Широкие ступени.
И пруд черным зеркалом. Обыкновенный, не слишком глубокий изначально, а ныне и вовсе почти заросший, что кувшинками, что ряскою. Лавочку на берегу. И девушку в темном платье, которая сидела и неотрывно глядела в эту вот воду.
— Она знала короткую дорогу, а потому успела добежать. Предупредить Аграфену, та же… та схватила дитя и сунула в руки, а еще шкатулочку. И велела бежать. Бежать да укрыться, и так, чтоб ни взглядом, ни силой найти не можно было.
— И она… послушалась?
— Послушалась. Просто… она уже знала, что ту девушку не спасти, что не было её. Отошла душа. Может, в родах, а может, и того раньше. Тело же… тело без души — пустое. И ушла. Далеко, конечно, не успела. Вот за ограду выбралась, да в лес, к старому дубу. Знаешь?
Я кивнула.
Кто ж у нас не знает этот дуб?
Он не просто старый, он древний, огромный и… добрый. Мы, помню, все пытались его измерить, ходили кругами, тянули веревку, а не выходило. И ведь принесли ту, огроменную, которую дядька Берендей для особых случаев держит, а в ней метров пятьдесят, если не больше, но все одно не хватило. И ленты еще свои добавили, все казалось еще немного и сомкнуться конца.
А дуб звенел листвой над головами.
Смеялся.
Ленты мы потом и повязали на веточки, до которых дотянулись.
Там, под дубом… там никогда-то не тронет ни зверь, ни человек. Попроси помощи лес, и он поможет, выведет, обережет. Это и малые знают.
…а Тимоха на дубе имя свое вырезал. Это мне Васятка сказал по секрету, и мы вместе ходили смотреть и, быть может, замазать, но ничего-то не нашли, что окончательно уверило меня: дуб этот, он особенный.
— Она писала, что слышала, как на след её собаки стали. И вой, и лай, и то, что собаки те были непростыми, но лес их не пустил. А дуб загудел, после же вовсе скрыл и её, и дитя. Стало темно. И темень длилась, длилась, пока там, за краем укрытия, бушевала темная буря. Когда же она утихла, дуб разомкнул укрытие. И прабабка ощутила, что усадьба стала… недоброй.
Тетушка вновь замолчала.
А Васятка во сне захлопал губами, вытянул их и промычал что-то обиженное донельзя.
К дубу же надо будет сходить. Вот сегодня же. Отнести краюху хлеба, и соли щепотку, и лент у меня не осталось, а вот есть красивый шейный платок. На ветку повяжу, может, порадует его?
— И… что она увидела?
— Увидела? Ночь была. Что ночью увидишь. Да и пишет, что настолько неспокойно было, что не решилась она к усадьбе пойти, но в деревню отправилась. Три дня еще бушевала темная буря. Благо, зерно убрать успели, да амбары всегда-то заговаривали. В лесу же после долго мертвых птиц находили, и зверье мелкое. А по зиме к усадьбе волки вышли, долго кружили, пока не сгинули.
— От чего?
Тетушка пожала плечами.
— Кто ж знает.
— И… она не ходила?
Я бы точно сунулась. Даже теперь, понимая, насколько подобные игры чреваты, все одно не усидела бы. А то мало ли, вдруг бы то, что случилось в усадьбе, вдруг бы оно и деревне угрожало.