Выбрать главу

А дальше было: «Мне ли не пожалеть…», «Старая девочка» и, Бог даст, будет что-то еще.

Николай Шмелев

Ничего не поделаешь — возраст! И не хочешь, а так уж получается: все чаще и чаще оглядываешься назад. Люди, события, достижения, провалы Господи, сколько же всего было… И среди всего этого лишь несколько имен, которым, как теперь понимаешь, ты обязан тем, что жизнь сложилась так, как она сложилась. Более того — что она вообще сложилась, а не растворилась, рассосалась бесследно в каком-то зыбком тумане, как будто и не было тебя вовсе на земле.

Признаться, немного таких имен. Человек я в основном «самосделанный», ни за чью руку, по крайней мере в сознательном возрасте, особенно уж цепко не держался. И все же… Ну, кто первый приходит на ум, когда начинаешь оценивать свою жизнь с точки зрения ее итогов? Первый, конечно, — Михаил Сергеевич Горбачев: кабы не он, так и досидел бы я всю жизнь молча у себя на кухне, глядя в окно и размышляя о том, почему же России (а вместе с ней и мне) так в истории не повезло. А второй? А второй — это, безусловно, Григорий Яковлевич Бакланов, главный редактор журнала «Знамя» в годы перестройки, решившийся весной 1987 года, когда ничего еще не было ясно в нашей российской жизни, опубликовать первую мою крупную вещь — «Пашков дом».

Двадцать шесть лет до этого — со дня появления в печати в 1961 году первого моего рассказика — я молчал. Молчал, работал в стол, ходил по редакциям, бывало, и просил кого-то помочь, и получал лживые, но всякий раз в высшей степени благожелательные, обнадеживающие ответы… И все то было зря. Как выдержал? А черт его знает, как. Теперь уже даже и не скажешь, как. Крестьянская кровь, терпение воловье, столь присущее российскому человеку, наверное, помогли…

Но однажды, уже в новые времена, трое моих друзей, прочитавших до этого «Пашков дом» в рукописи, — Ю.Д. Черниченко, А.И. Стреляный и Г.С. Лисичкин — пришли к Григорию Яковлевичу и спросили его:

— Гриша, ты долго будешь не читать Николая Шмелева?

— А что, по-вашему, надо читать?

— Надо, Гриша. Обязательно надо.

— Ну, что ж, — вздохнул главный редактор. — Надо, так надо. Несите, раз так…

А потом началась обычная рутинная журнальная работа, в ходе которой, однако, я очень быстро понял, что Григорий Яковлевич Бакланов — не только писатель от Бога, но и редактор он тоже от Бога. А до этого я был, признаюсь, абсолютно убежден, что вреднее редактора нет на земле другого существа. Ибо единственное их, редакторов, как мне казалось тогда, предназначение — это только портить то, что хорошо, и из хорошего делать не просто плохо, а совсем уж до тошноты плохо, так что и взять-то потом в руки то, что ты вроде бы сделал, без отвращения к себе и к миру не возьмешь.

Три главные особенности Григория Яковлевича как редактора врезались в память от тех незабываемых для меня дней, когда я полгода — до появления «Пашкова дома» в мартовской 1987 года книжке журнала — жил как во сне.

Первое: его понимание авторского состояния вообще, а тем более автора, который, как это было ясно с самого начала, «удушится» за каждое слово, за единый, как говорится, аз. Стоило той непробиваемо самоуверенной тетечке, которую первоначально назначили было мне в рабочие редакторы, начать со мной бесконечные препирательства о том, что в данном месте повести лучше союз «а» или союз «и» — как он сразу же отстранил ее от работы над моей рукописью и назначил другого, куда более покладистого человека.

Второе: его гибкость и в то же время стойкость как политика, что исключительно важно, ибо и тогда, да, думаю, и сейчас для успешного главного редактора у нас мало быть только литератором. Надо еще быть и политически умелым человеком. И не ради себя, а прежде всего ради дела ради журнала и тех, кто читает его.

— У вас там, Николай Петрович, сценка есть — похороны Сталина. Трубная площадь, сотни трупов, раздавленных толпой… Все так, конечно. Все было. Мой совет — оставьте факт. А чересчур уж яркие детали уберите. Не забывайте, цензуру у нас еще никто не отменял. Когда-нибудь потом, в книжке, может, восстановите…

И третье: то присущее ему безошибочное чувство меры, которое и есть, по моему убеждению, главная тайна искусства.

— А вы, Николай Петрович, смелый человек. Смотрите, может когда-нибудь по-своему вам и аукнуться… Диссидентов-то вы никак не жалуете. Это очевидно.

— Не жалую, Григорий Яковлевич. Я ведь «Бесы» Достоевского читал.

— Ну, хорошо. Жаловать, не жаловать — это ваше право. Но совсем-то уж законченного мерзавца делать из этого вашего персонажа зачем? Как хотите, а это перебор. Знаете, как в картах: двадцать — неплохо, двадцать одно очень хорошо, а двадцать два — перебор и больше ничего… Подумайте, может, согласитесь.