Андрей Дмитриев
Даже не зная во всех подробностях историю того или иного литературного журнала, публика всегда держит в уме некий миф каждого из них, некое объемное, пусть и приблизительное, представление о каждом; мы усвоили в общих чертах предание о «Новом мире» и об «Октябре», о «Юности» и о «Молодой гвардии», об «Отечественных записках» и «Вестнике Европы», о «Современнике» и о «Нашем современнике». Иные журналы советской эпохи, даже если кому и не попадались на глаза, все же вызывали ассоциации, связанные с местом издания. Скажем, назови мне: «Север» — и я увижу сосны, воду и гранит Онежского берега; назови: «Сибирские огни» — представлю Сибирь, пусть я и не бывал никогда в Сибири… Но скажи мне: «Знамя», имея в виду старое, добаклановское «Знамя», — и обнаружится зияние, пустота, отсутствие образа и предания. То есть предание сводится к одной-единственной истории о том, как Кожевников отнес на Лубянку рукопись романа Гроссмана «Жизнь и судьба». Некрасиво и негусто… И странно. Наверняка ведь были в том «Знамени» — за столько-то лет! — заметные публикации; должно быть, многое, напечатанное первоначально в «Знамени», вошло потом в состав литературы но само по себе, в соотнесении с именем автора и книжным изданием, но безотносительно «Знамени». Если и впрямь там было что достойное, то о «знаменском» его происхождении помнят, должно быть, только специалисты…
Так я думал, когда нес, по совету друзей, свой рассказ «Шаги» в редакцию «Знамени» на Тверском бульваре. Я сильно хотел увидеть этот рассказ напечатанным. Друзья же сообщили мне о том, что Кожевникова уже нет в живых, в журнале вообще нет главного, зато в отделе прозы работает Наталья Иванова. Во флигеле на Тверском, помню, было тихо. Туда-сюда сновала испуганная тень зама покойного Кожевникова. Иванова сказала мне: «Попробуем». Тень Тени рассказ не пропускала, потом исчезла. А вскоре началась подлинная, уже достойная предания, история журнала. В восемьдесят седьмом был напечатан и мой рассказ.
…Через пару лет я написал еще один рассказ, очень короткий. Назывался он «Березовое поле» и мне очень нравился. Я отнес рассказ в «Знамя». Уже передавая мне корректуру, мой редактор Э. Мороз печально поморщилась и сказала: «Рассказик, конечно, так себе». «Но вы же его печатаете», — возразил я, как мне казалось, резонно. «Мы тут подумали, разъяснила мне Мороз позицию журнала, — ты так редко, так мало пишешь, что, того гляди, и вовсе бросишь это занятие. Если тебя сейчас не напечатать точно бросишь. Вот, решили тебя немного подзадорить. Печатаем. Но рассказик плохонький»… Рассказ вышел. Я получил по сусалам ото всех — от критиков, от друзей, от знакомых, от малознакомых… Но писать я не бросил. К публикациям своим стал относиться ответственнее. И еще подумал: «Этот журнал умеет работать с авторами».
Александр Кабаков
Буду честен: хотелось прямо в «Новый мир». Но не решился и пошел в «Знамя». В маленький домик рядом с Литинститутом на Тверском бульваре. Проник (уж не помню, как, кажется, с предварительным рекомендательным звонком, а от кого? — нет, не помню) за облицованный плиткой квадратный фасад, в обычный хлам и красного дерева рухлядь обычной журнальной редакции, был впущен к самому Владимиру Яковлевичу Лакшину. Принес наиболее безобидную, сильно «под Трифонова» написанную первую часть (повесть) первого моего романа «Ударом на удар. Подход Кристаповича». Тяжело хромая, из-за стола навстречу вышел сам, любезно взял рукопись из дрожащих рук… Через три месяца, не вынеся больше, позвонил, был отослан секретарем к Валентину Оскоцкому, от которого еще через несколько недель услышал — уже не по телефону, а лично: «Интересно… Владимир Яковлевич тоже считает, что интересно… Но публиковать это мы не будем. Я могу вам объяснить, почему, если хотите…». Я не захотел, потому что и так все было понятно.
Прошли, как положено, годы. Вышла книжечка, вышел ставший пожизненным клеймом «Невозвращенец»; в «Знамя», рекомендованный прекрасным моим книжным редактором Ирой Кабановой, я принес давным-давно написанную «юмористическую» повесть «Бульварный роман». Она пошла, хотя Григорий Яковлевич Бакланов было попросил: «А нельзя ли поз поменьше?» — имея в виду позы любви, описанные в тексте — но я уже был наглый, уперся, и повесть пошла вместе со всеми позами.
С тех пор, десять лет, не публикуюсь ни в какой другой литературной периодике. Дело не только в свойственном всегда и усилившемся с возрастом консерватизме — «Знамя» представляется мне «толстым» журналом моей судьбы. У каждого есть «свое» время — те годы, когда произошло не лучшее даже, а главное в жизни; «свой» город и «свой» район в нем — здесь были главные встречи, здесь и по сей день происходит все главное; «свои» книги — счет перечитыванию потерян; «свои» люди — расходишься на годы, и вдруг снова выплывают, видно, среди них и доживать… И вот «Знамя» — свой журнал. Все, что должно быть связано с «толстым» журналом у русского автора, связано с ним: отказ «сами понимаете, почему», ожидание номера, «в котором пойдет», литературное существование текстов — до сих пор не вытекающее из выхода книг…