С приветом — Елена Сергеевна Холмогорова. Редактор отдела прозы».
Подпись и телефон.
Письмо было отпечатано на замечательном листе белоснежной мелованной бумаги, в левом углу которой значилось:
«Ежемесячный литературно-художественный и общественно-политический журнал „Знамя“».
Имя Холмогоровой я видел впервые, и мне оно ничего не говорило, зато название журнала было хорошо известно. Еще бы! Это был выдающийся, лучший журнал отечества.
Письмо меня чрезвычайно заинтересовало, тем более что никаких писем из журналов я вообще тогда не получал.
Я шел, ломая голову, зачем мог понадобиться неизвестному адресату, как вдруг меня ударило, словно шаровой молнией.
Эге! А не хотят ли они заполучить мой роман…
Но тут мне придется оборвать булгаковскую ноту и объясниться уже от себя лично. Дело в том, что в ту пору я жил, соблюдая один странный зарок, — недавно переехав в Москву из провинции, я пусть не сразу, но дал себе слово не ходить по редакциям «толстых» журналов и ни в коем случае не показывать никакую прозу. Сегодня я и сам затрудняюсь объяснить смысл столь противоестественного для писателя решения. С одной стороны, мне хватало визитов в издательства, с другой — меня насторожили слова одной литературной приятельницы о том, что имя делают журналы, но уж никак не книги. То есть в журналах — трамвайная давка. Но если копнуть глубже, столь странным способом я восполнял недостаток судьбы, который всегда сквознячком холодит жизнь любого литератора.
Еще недавно я был разъездным корреспондентом в областной газете на Урале, вел уголовную хронику (школьницы приговорили к смерти подружку и около трех часов пытались ее убить на чердаке, но физически не сумели. Или жена отрубила голову мужу-садисту и ее фактически оправдали…) — и вдруг тотальное одиночество писательского труда, после того как я ушел из газеты… поздний завтрак, чашка кофе, пишмашинка. Есть в этом ритме некая опасная пустота отсутствия бытия. Некая видимость жизни.
Диковатый зарок не ходить по «толстым» журналам и был попыткой добыть смысл жизни из видимости судьбы. Утяжелить невыносимую легкость.
Давно известно: барьеры, запреты, преграды, рвы превращают верховую лошадь в шедевр. Писатель — та же лошадь и обязан равняться на препоны конкура. Разумеется, эта установка касается только усложнения творческой стороны писательской жизни.
Написав упомянутую в письме повесть о парке «Гений местности», я спокойно положил ее в стол, до лучших времен, и ее ленинградская публикация — особая, отдельная история.
В то время я жил в удивительном районе столицы, в окрестностях курчатовского института, недалеко от Москвы-реки. Раньше здесь располагался закрытый городок атомщиков, и государственная тайна оставила после себя чертежи запретной красоты: парки, гастрономы, прачечные, почты, сберкассы, дивные дворы, сталинские дома. Наш дом стоял на улочке, которая была так коротка, что не имела даже названия. Одним концом она упиралась в почту, другим — в треугольный парк. Я часами носил ту зеленую треуголку. Тут начиналась череда уникальных пейзажных парков, которые шли, сменяя друг друга, до самого Химкинского водохранилища… аллеи, водный партер, каналы, заброшенный графский дворец в чаще, мосты, запруды, острова, кувшинки, купальщицы и утки в осоке чистых озер.
В моей записной книжке было едва ли 10-15 московских телефонов. Я жил отшельником. Огромный роман «Эрон» третий год занимал все мое время, одним словом, мне стоило душевных усилий, чтобы всплыть на поверхность и просто позвонить по указанному телефону неизвестной мне Елене Сергеевне.
Голос молодой женщины обрадованно спросил, нет ли у меня чего-нибудь для журнала.
Эта радость застала меня врасплох и, поколебавшись, я ответил, что у меня есть одна вещица.
Вот и отлично! Несите.
Сказать о том, что она есть в голове и осталось ее только написать, я не решился. Как ни был я тогда провинциален, я понимал, что нечасто авторы получают такие лестные письма из «Знамени».
Положив трубку, я понял, что дал слово принести рукопись.
Что ж, это судьба!
Стоял жаркий май 91-го года.
Вещица, о которой я брякнул, насчитывала ровно одну-единственную страницу. Я написал ее в Праге ночью в разгар бархатной революции 1989 года на улице Млада Гарде. В окно глядела круглая луна, меня мучили призраки сразу трех революций — Великой французской, русской и чешской.
Название уже имелось: «Голова Гоголя».
Абрис из трех виселиц ГоловаГоГоля, на которых висят три головы: гОловагОгОля.