Сент-Роз чувствовал, как его раненая нога тяжелеет. Казалось, что под повязкой тысячи тонких клыков вонзаются в рану. Он позволил себе единственное движение — протер запотевшее ветровое стекло. «Resistere per vincere!»[4] — гласила надпись, сделанная смолой на стене. Дальше к югу простирались поля, долины, горные цепи, где люди убивали друг друга, где рвущиеся снаряды вздымали в воздух фонтаны щебня. Все это так близко и так далеко! Его уверяли, что в Риме слышна канонада из Анцио. «Vincerá chi vorrá vincere!»[5] Справа промелькнуло полотнище, исчезло, потом появилась вереница кипарисов, устремленных в дождливое небо. Сент-Роз взглянул на руки доктора, сжимавшие руль, вспомнил крестьян, спасших его, давших ему приют, поддержавших в нем силы. Эти воспоминания его немного успокоили.
Он вновь представил себе просторную кухню, выложенную красной плиткой, связки луковиц, медные кастрюли над печью, свечи в нише перед фигурой святого, стол с овечьим сыром, оплетенную соломой бутылку, дружеские лица этих простых людей, их живые, как у белки, глаза. Он вспомнил свежие простыни, бесконечно длинные ночи и скрип половиц, часы, которые громко отбивали время, людей, ночами дежуривших под окнами и вдруг начинавших во тьме волноваться. Он вспомнил первые часы, проведенные на этой ферме, прилив радости, который он ощутил при мысли, что остался жив, наслаждение от первого глотка воды, вспомнил первую улыбку женщины, слова сочувствия: «Poverino! Che ресcato! Come triste la vita!»[6] — блеск стеклянного кувшина, журчанье льющейся из крана воды. Потом рана загноилась. Начавшаяся лихорадка подорвала его силы, приступы страха внезапно настигали его, как хищный зверь в лесу. Больная нога лишала возможности сопротивляться, бежать и внушала неотвязную мысль о неизбежной ампутации. Мантенья разуверял его, но раз он вез его в Рим, то не для того ли, чтобы поручить заботам хирурга? Сент-Роза мутило при одной только мысли, что он может стать инвалидом. Неужели он будет таким же, как те, от кого отворачиваются женщины, к кому они не испытывают ничего, кроме жалости? Он вспомнил красавицу крестьянку, которая поднимала его с постели, чтобы перебинтовать рану, вспомнил, какое волнение охватывало его, когда она прижималась к нему своей упругой грудью, какое требовалось усилие, чтоб удержаться от искушения поцеловать эти свежие щеки, стиснуть в объятиях эту плоть, пахнущую ароматом полей, вольной жизнью! Боже, как он всякий раз противился своему желанию, а между тем эти плечи, этот голос, запах этого тела, горячее, близкое дыхание усиливали его озноб, хотя она не отдавала себе в этом отчета и, поглощенная своим делом, ловко орудовала бинтами и ножницами, очищала рану легкой, проворной рукой. Но из уважения к гостеприимству и преданности своих благодетелей Сент-Роз жестоко подавлял в себе нежность и страсть, от которых его бросало в дрожь. Ведь, чтобы укрыть его от преследователей, тут дежурили день и ночь, наблюдали за дорогой, готовы были в случае тревоги спрятать его в другом потайном месте, в одной из силосных ям на ферме, и он стыдился своих нечистых помыслов — ради него люди проявляли столько отваги, шли на смертельный риск.
И сейчас, по дороге в Рим, ожидая опасную проверку, Сент-Роз не мог не думать об этой женщине, вспоминал, как при одном ее появлении у него начинало стучать сердце, жаром охватывало тело, казалось, будто она — единственное прибежище в этом гадком и нелепом мире. Ему нравились ее длинные ресницы, смуглая кожа, черный пушок под мышками, пышная, распиравшая блузку грудь. Когда она уходила, он чувствовал, что теряет рассудок, ругал себя за излишнюю щепетильность. Сейчас подобные волнения остались где-то далеко позади, казались наивными. Сент-Роз должен был приготовиться к испытанию, которое ожидало его за поворотом, он прилично говорил по-итальянски, но проверка на полицейской заставе все-таки его беспокоила: документы, которыми его снабдили, были поддельными, и это, по его мнению, бросалось в глаза.
Наконец вдали, затянутый дождем и туманом, внезапно возник Рим. Словно в аквариуме плавали очертания куполов и башен, разбросанных среди синеватых громад современных зданий и темных пятен холмов. Постепенно в тумане стал вырисовываться черно-желтый массив, и Сент-Роз узнал купол собора святого Петра. В сумеречном свете город казался еще неприступней, а скудный зимний пейзаж городских предместий, подступавших к первым рядам домов, выглядел еще мрачнее. Можно было подумать, что это город на берегу застывшего моря — мертвый, обезлюдевший город, улицы которого погружены во мрак, а на уровне крыш тянется нечто вроде пены. Нигде ни дымка, ни движения. Иногда луч света рассечет тучи, остановится на двух-трех высоких фасадах и лишь усилит впечатление полной заброшенности и запустения. Сент-Роз созерцал это зрелище через ветровое стекло. Лихорадка бросала его то в жар, то в холод, но какими-то короткими приступами, от чего все лицо его болезненно сморщивалось. Его левая нога была словно чугунная. Он увидел, как над деревьями взлетела птица, и стал напряженно следить за ее полетом. Колонна немецких грузовиков с парашютистами, впереди которой шла машина, битком набитая офицерами, возвестила о себе долгим и настойчивым гудком. «Фиат» пристроился сбоку. Они, видимо, двигались к линии Густава или на фронт под Анцио.