Джек Лондон
Однодневная стоянка
Такой сумасшедшей гонки я еще никогда не видывал.
Тысячи упряжек мчались по льду, собак не видно было из-за пара. Трое человек замерзли насмерть той ночью, и добрый десяток навсегда испортил себе легкие! Но разве я не видел собственными глазами дно проруби? Оно было желтое от золота, как горчичник. Вот почему я застолбил участок на Юконе и сделал заявку. Из-за этих-то заявок и пошла вся гонка. А потом там ничего не окаазалось. Ровным счетом ничего. Я так до сих пор и не знаю, чем это объяснить.
Рассказ Шорти
Не снимая рукавиц, Джон Месснер одной рукой держался за поворотный шест и направлял нарты по следу, другой растирал щеки и нос. Он то и дело тер щеки и нос. По сути дела, он почти не отрывал руки от лица, а когда онемение усиливалось, принимался тереть с особенной яростью. Меховой шлем закрывал ему лоб и уши. Подбородок защищала густая золотистая борода, заиндевевшая на морозе.
Позади него враскачку скользили тяжело нагруженные юконские нарты, впереди бежала упряжка в пять собак. Постромка, за которую они тянули нарты, терлась о ногу Месснера. Когда собаки поворачивали, следуя изгибу дороги, он переступал через постромку. Поворотов было много, и ему снова и снова приходилось переступать. Порой, зацепившись за постромку, он чуть не падал; движения его были неловки и выдавали огромную усталость, нарты то и дело наезжали ему на ноги.
Когда дорога пошла прямо и нарты могли некоторое время продвигаться вперед без управления, он отпустил поворотный шест и ударил по нему несколько раз правой рукой. Восстановить в ней кровообращение было нелегко. Но, колотя правой рукой по твердому дереву, он левой неутомимо растирал нос и щеки.
— Честное слово, в такой холод нельзя разъезжать, — сказал Джон Месснер. Он говорил так громко, как говорят люди, привыкшие к одиночеству.
— Только идиот может пуститься в дорогу при такой температуре! Если сейчас не все восемьдесят ниже нуля, то уж семьдесят девять верных.
Он достал часы и, повертев их в руках, положил обратно во внутренний карман толстой шерстяной куртки, затем посмотрел на небо и окинул взглядом белую линию горизонта.
— Двенадцать часов, — пробормотал он. — Небо чистое, и солнца не видно.
Минут десять он шел молча, а потом добавил так, словно не было никакой паузы:
— И не продвинулся почти совсем. Нельзя в такой холод ездить.
Внезапно он закричал на собак: «Хо-о!» — и остановился. Его охватил дикий страх, — правая рука почти онемела. Он начал бешено колотить ею о поворотный шест.
— Ну… вы… бедняги! — обратился Месснер к собакам, которые тяжело упали на лед — отдохнуть. Голос его прерывался от усилий, с которыми он колотил онемевшей рукой по шесту. — Чем вы провинились, что двуногие запрягают вас в нарты, подавляют все ваши природные инстинкты и делают из вас жалких рабов?
Он остервенело потер нос, стараясь вызвать прилив крови, потом заставил собак подняться. Джон Месснер шел по льду большой замерзшей реки. Позади она простиралась на много миль, делая повороты и теряясь в причудливом нагромождении безмолвных, покрытых снегом гор. Впереди русло реки делилось на множество рукавов, образуя острова, которые она как бы несла на своей груди. Острова были безмолвные и белые. Безмолвие не нарушалось ни криком зверей, ни жужжанием насекомых. Ни одна птица не пролетала в застывшем воздухе. Не слышно было человеческого голоса, не заметно никаких следов человеческого жилья. Мир спал, и сон его был подобен смерти.
Оцепенение, царившее вокруг, казалось, передалось и Джону Месснеру. Мороз сковывал его мозг. Он тащился вперед, опустив голову, не глядя по сторонам, бессознательно растирая нос и щеки, и когда нарты выезжали на прямую дорогу, колотил правой рукой по шесту.
Но собаки были начеку и внезапно остановились. Повернув голову к хозяину, они смотрели на него тоскливыми вопрошающими глазами. Их ресницы и морды выбелил мороз, и от этой седины да еще от усталости они казались совсем дряхлыми.
Человек хотел было подстегнуть их, но удержался и, собравшись с силами, огляделся вокруг. Собаки остановились у края проруби; это была не трещина, а прорубь, сделанная руками человека, тщательно вырубленная топором во льду толщиной в три с половиной фута. Толстая корка нового льда свидетельствовала о том, что прорубью давно не пользовались. Месснер посмотрел по сторонам. Собаки уже указывали ему путь: их заиндевевшие морды были повернуты к едва приметной на снегу тропинке, которая, ответвляясь от основного пути, взбегала вверх по берегу острова.
— Ну, ладно, бедные вы зверюги, — сказал Месснер. — Пойду на разведку. Я и сам не меньше вас хочу отдохнуть.
Он взобрался по склону и исчез. Собаки не легли и, стоя, нетерпеливо ждали его. Вернувшись, он взял веревку, привязанную в передку нарт, и накинул петлю себе на плечи. Потом повернул собак вправо и погнал их на берег. Втащить сани на крутой откос оказалось нелегко, но собаки забыли про усталость и, распластываясь на снегу, с нетерпеливым и радостным визгом из последних сил лезли вверх. Когда передние скользили или останавливались, задние кусали их за ляжки. Человек кричал на собак, то подбадривая, то угрожая, и всей тяжестью своего тела налегал на веревку.
Собаки стремительно вынесли нарты наверх, сразу свернули влево и устремились к маленькой бревенчатой хижине. В этой необитаемой хижине была одна комната площадью в восемь футов на десять. Месснер распряг собак, разгрузил нарты и вступил во владение жильем. Последний случайный его обитатель оставил здесь запас дров. Месснер поставил в хижине свою маленькую железную печку и развел огонь. Он положил в духовку пять вяленых рыб — корм собакам — и наполнил кофейник и кастрюлю водой из проруби.
Поджидая, когда закипит вода, Месснер нагнулся над печкой. Осевшая на бороде влага, превратившаяся от дыхания в ледяную корку, начинала оттаивать. Падая на печку, льдинки шипели, и от них поднимался пар. Джон Месснер отдирал сосульки от бороды, и они со стуком падали на пол.