А здесь, оказывается, ждали его. В полутёмной квартирке Лазаревых, на Фонтанке, окна на набережную, первый этаж. Там были сводчатые потолки, толстые стены и широченные подоконники, на которых стояли бутылки с луковицами.
... Он приехал в первую в жизни командировку. Полный чемодан трофейных реле и связка воблы. Когда в гостинице сказали, что мест нет, он долго не мог понять - у него же командировочное удостоверение, он приехал по государственным делам!
У Лазаревых он прожил больше месяца. Сидел в лаборатории, снимал характеристики реле. Спасибо, что разрешали. Выпросил за воблу. Возвращался иногда поздно, парадная была закрыта, и Кузьмин влезал через окно. Аля ставила чай, а Лазарев, покачиваясь в скрипучей качалке, долго, язвительно Кузьмина попрекал и обличал своих врагов. Он называл Кузьмина отступником, карьеристом, который продался за чечевичную похлёбку быстрого успеха, изменил своему таланту. Но никогда не винил Кузьмина в своих неприятностях. Его уже "ушли" из института, и он писал протесты, давал уроки, вёл кружок математиков в Доме пионеров, вычитывал корректуры. Кузьмина винить в этом чести слишком много. Лазарев напечатал его работу ради науки и не жалеет. Он принёс себя в жертву, он мученик, он страдает за веру. Рано или поздно его признают. Он восторжествует над этими злопыхателями, вредителями, идолами, оппортунистами, над этой сворой во главе с Лаптевым.
Аля стелила Кузьмину постель в своей комнате, сама она спала в столовой, рядом с отцом, на коротком диванчике.
- ...Жарков, его ученик, получил кафедру и обещал вас взять. Вы, Павлик, могли поначалу жить у нас. Мы всё продумали. Я была уверена, что вы вернётесь к математике...
Перед сном они шептались в ванной. Большая ванная комната с красной колонкой была превращена в кладовку. В эмалированной чаше ванной лежала картошка, у стен стояли доски, сушили дрова. На синих изразцах повторялись домики с острой крышей, из каждого выходила девушка. И в комнате печь была изразцовая, он до сих пор помнил ладонями её скользящую теплынь.
- Ты помнишь, какая была у вас печь, изразцы? - сказал он.
Аля сбилась, замолчала.
- Зеленоватые, фигурные, - растерянно подтвердила она и закрыла глаза, вспоминая. Лицо её потеплело. Она спросила, помнит ли он, как они прощались. Он не помнил.
Она вздохнула.
- Как вы мне нравились, Павлик! Вы говорили мне такие слова, - она удивлённо засмеялась.
- Хорош был гусь.
Было завидно, что вся эта сцена прощания, наверное, сейчас стоит у неё перед глазами, и там он, молодой, чубатый, в длиннополом старомодном плаще. Он же ничего увидеть не может, для него всё забылось, пропало.
- ...Я и на математический пошла, чтобы утешить отца. Я думала, что мы с вами, Павлик, будем вместе... Будем работать...
Она перебирала свои мечты без грусти, иногда покачивала головой, как над забытыми детскими игрушками. А Кузьмин пытался прикинуть, каким он тогда представлялся ей: уже взрослым, настоящим мужчиной, приехал откуда-то с Севера, хвастал, наверное, строганиной, тузлуком, северным сиянием. Талантливый, но легкомысленный, не знающий себе цены, - это отец напел ей.
Спустя столько лет и вдруг узнать, что кроме той жизни, какую он вёл, где-то существовала другая его жизнь, которую кроили, рассчитывали, обсуждали, и эта несостоявшаяся судьба его, оказывается, как-то влияла на поступки людей, о которых он и забыть забыл...
Выходит, не то что "если бы да кабы" или "допустим-предположим", а для него всё было заготовлено впрок, колея проложена, и, не закрутись он тогда на Севере, приехал бы в Ленинград, и Лазарев доломал бы его поступить в аспирантуру.
Словно бы развернулся перед ним пожелтевший проект его собственной жизни, случайно не осуществлённый. Не эскизный, а детальный, где всё размечено - аспирантура, защита кандидатской, работа на кафедре, предусмотрена и докторская, и работа по НИСу, лекционные часы, денежки... Только сейчас он стал понимать, какую жизнь он потерял, совсем иную, чем он вёл, - вдумчивую, глубокую, плотно заполненную трудом, наедине с бумагами, книгами...
- Уж кто-кто, а вы, Павлик, имеете сегодня полное юридическое право потребовать своё. В конце концов, это же действительно ваше, собственное, недополученное. Доложит о вас Несвицкий, по его секции, я это организую, и плевать вам на Лаптева, ничего вы ему не должны...
Какие-то неизвестные ему воспоминания, какие-то минувшие чувства делали сейчас Алю яростной его защитницей. Она убеждала его со всей силой и гневом.
- Чего вы боитесь? Ну чего? Надо воспользоваться моментом. Сейчас самый раз.
Она бралась всё сделать так, чтобы он ни о чём и не заботился. Только выступить, объявиться, ничего больше не требуется. И, глядя на её гибкие сильные руки с вишнёвыми ногтями, Кузьмин понимал, что у неё получится в лучшем виде. Было заманчиво довериться, встать на ступень эскалатора и плавно подниматься, подниматься... Ещё приятней было, что есть на свете кто-то заинтересованный в нём самом, в его славе, успехе. У Нади это получалось не так, Надя не вызывалась помочь, она скорее руководила им, решала за него, вмешивалась. Обижалась, если он не слушал. Она считала, что он заслуживает большего, раздражалась на то, что он не умеет добиться... Как всегда, думая о ней, он досадовал и на себя и на неё. Мысленно он сравнивал их, и дело было не в том, что Аля была моложе и красивей, - на такое Кузьмин не клюнул бы, - она была ещё частью другого мира, интересного, значительного, деятельной, наглядной частью той несбывшейся его жизни. Она была как бы заложена в том проекте.
- ...Что было, то сплыло. У меня в голове, Алечка, глубочайший вакуум. Я в математике уже ничего не потяну. Поздно. Забыл. Мозги уже на другое приспособлены.
Она не отмахнулась, а оглядела его оценивающе и осталась довольна.
- В математике не обязательно заниматься математикой. Уверяю вас, Павлик. Если бы... Да и никто от вас не может требовать. А какие-то общие положения - так это за несколько месяцев. Я берусь. Тут важно другое...
Действовали не слова, а убеждённость, она и голоса не повышала, сидела в кресле, спальчив руки, иногда чуть наклонялась к нему, уверенность её действовала завораживающе. Он любовался этой волевой, мудрой женщиной. Кто бы подумал, что из того заморенного утёнка вырастет такая... Впрочем, он мог гордиться, он тогда уже приметил её, что-то в ней было... Какой-то бес в ней играл. Открытые коленки ей отливали тугим яблочным блеском. Всё в ней стало вызывающим, поддразнивало. Тогда, в ванной, она вела себя вольно и позволяла делать с собою что угодно. Что его всё-таки удержало? Почему у них всё разладилось?..
Он со злостью подумал о том, что, в сущности, это Надя уговорила его окончательно бросить математику. Она уверила, что наука не для него, не его стихия.
- ... Вы, Павлик, заслужили пожинать плоды. Что тут плохого? Лучше вы, чем кто-то другой заработает на этом. С какой стати? А представляете, какой фурор произойдёт! - Она расхохоталась, и Кузьмину тоже стало весело. Господи, почему бы не повертеть руль своей жизни, подумалось ему. И тут же Аля сказала: - Что вы так серьёзно к этому относитесь? Такие все стали шибко ответственные...
Когда он вернулся в Ленинград, Лазарев уже умер, Аля уехала, квартиру заняли какие-то молодожёны. Одно время Кузьмин ходил с работы по Фонтанке, мимо того дома, и засматривал в знакомые окна. Там сушились пелёнки, кричало радио. Были те же обои и та же печь. Никто не знал и не помнил, что здесь жил Лазарев. Впервые, кажется, Кузьмин пожалел об этом странном человеке, который по-своему любил его, несомненно любил, а Кузьмин относился к нему пренебрежительно, тяготился его попрёками, поучениями; занудный старикан, бедолага - вот кем был для него Лазарев. Честно говоря, даже чувства благодарности он не испытывал. Лазарев тяготил. С ним надо было держаться настороже, по малейшему поводу он обижался, требовал разъяснений, извинений, Кузьмин быстро уставал от его воспалённого самолюбия. Особенно в ту командировку. После Севера, отчаянной самозабвенной работы, этот Лазарев со своим брюзжанием и соблазнами выглядел отсталым от жизни, поглупевшим. На Севере города ещё сидели на головном пайке, без электроэнергии. В часы пик приходилось вырубать фидера лесозаводов. На Кузьмина наседали и сверху и снизу. За военные годы энергетики привыкли не считаться ни с какими правилами, ставили трансформаторы без фундаментов, на брёвна, на камни, перегружали сети, вешали аварийные времянки, всё кое-как, на соплях - не хватало мощностей, материалов... Энергетики должны были изворачиваться, но в то же время они были хозяева положения, директора предприятий ломали перед ними шапки, выпрашивая хоть десяток киловатт. И вот теперь он, Кузьмин, должен был приводить их, героев военных лет, в чувство, ставить на место. Он лишал их власти. Он хотел привести сети в соответствие нормам, требовал от энергетиков и от начальства всего того, что было положено. И те и другие были недовольны им, но ему нравилось воевать на два фронта, он шёл напролом. Не вводил подстанции без релейной защиты. Не допускал перегрузок. "Стройте новые линии", - отвечал он на просьбы и упрёки. И в то же время производил рискованнейшие включения... Рассказывать об этом Лазареву было бесполезно.