— Успокойся, дорогая, успокойся!
— Почему ты мне это говоришь? Нельзя же наконец так пугать. Разве отец не мог бежать от немцев за море? Многие бежали. И сколько без вести пропавших объявилось теперь вновь. Эйно, ты говоришь вещи, которые звучат логично, но я не пойму, кого ты стараешься убедить? Разве я мещанка, которая прячет голову, стараясь не видеть суровости классовой борьбы? Нет. Ведь в конце концов я понимаю, что нужно и чего не нужно. Вопрос в чем-то другом.
— В чем же?
— В виновности человека, которую надо сначала точно установить, прежде чем его... Да, и во-вторых... Подожди, я сейчас сформулирую.... Подожди, сейчас скажу... Да, воспитание жестокости. Что же это! Восемь лет минуло после войны. А сколько еще духа жестокости, ненависти, мести. Меня это ужасно гнетет. Я не понимаю, зачем это нужно. И ты тоже стал жестче. И у тебя это не от войны. Не случалось ли тебе на работе в последнее время выносить решения более жестокие, чем ты считал необходимым? Не приходится ли тебе быть с людьми строже, чем ты сам того желаешь? И, конечно же, ты ищешь в прошлом именно те примеры, которые оправдывают твои нынешние действия. У меня такое чувство, будто ты предпочел бы гибель моего отца от рук врагов, чтобы даже такой ценой перетянуть меня на сторону своей правды.
— Ирис, не теряй контроля над собой!
— И что это у тебя за особая правда? — продолжала жена, в пылу спора не обратив внимания на реплику мужа. — Какая правда может заключаться в воспитании ненависти и злобы? Каким народным массам это требуется? Народу нужен хлеб, нужна одежда, нужно искусство. Каждый человек, который умеет что-нибудь делать, полезен, и надо его использовать. А ненависть? Если потребуется, если придет беда, ненависть родится за час, за одну минуту. Зачем нужны эти беспрерывно гудящие печи, в которых выпекают ненависть? Ах, давай лучше помолчим, я устала, а ты ничего не можешь мн объяснить. Весь наш спор бесполезен.
— Не совсем. По крайней мере для меня. Я, может быть, еще вовремя узнал, на какую шаткую базу опирается понятие моей жены об обществе. К сожалению, я должен спешить на работу. У нас в четыре партсобрание. — Он посмотрел на часы. — Хотя меня и считают в отъезде... Нет, я все-таки пойду.
Торопливо натягивая тяжелое темно-синее пальто, он еще раз подошел к двери комнаты. Ирена только теперь заметила, как холодно поблескивают серые глаза мужа на раскрасневшемся лице.
— И еще одно, Ирена, чтобы я не забыл сказать! Я все-таки не позволю тебе окончательно погрязнуть в трясине. Не могу этого допустить. Надеюсь, вечером ты не изумишь меня новыми открытиями в науке об обществе. Поверь, достаточно и того, что ты уже открыла.
Он стремительно вышел. Было слышно, как лестница скрипит под его быстрыми шагами.
Ирена не могла оставаться одна. Все предметы в этой большой, хорошо обставленной комнате словно просили ее уйти.
Айта не знала, где живет Пальтсер. Если б она могла предвидеть, что подруге так срочно понадобится его адрес, она бы спросила вчера, когда они с Вамбо прощались. Но ведь можно справиться в городском адресном бюро.
— Почему ты должна повидаться с ним именно сегодня? — удивилась Айта, глубоко затаив ревнивое чувство.
— Уж я такая. Мне перед ним ужасно неудобно. Это ощущение не проходит, а усиливается.
— Ты ни в чем не виновата.
— Айта, какие у тебя сегодня дела? Скажи, ты очень занята?
— А что?
— Нет, скажи, занята? Скажи правду.
— Не очень. Тетради надо проверить, но я еще успею. Подготовиться к урокам — два-три часа. Ах да, еще надо нанести один визит. Очень способный парнишка, но учительница русского языка жалуется, да и другие тоже, что он не учит уроков и не слушается. Я должна посмотреть, чем он занимается дома. Первые педагогические опыты.
— Значит, ты сегодня занята.
— Сегодня как раз сравнительно свободна. Ты хочешь, чтобы я пошла с тобой? Могу пойти.
На озабоченном лице Ирены отразилось чувство облегчения.
— Тогда идем сейчас же.
— Пошли!
В глубине души Айта уже переживала предстоящую встречу с Пальтсером. Смуглый, коренастый молодой человек вошел в ее безмятежную девичью жизнь как нежданное искушение. После Олава она твердо решила, что женщина может прожить без единого мужчины. Как давно это было! Она тогда, в Иванову ночь, словно дурочка, отправилась вместе с парнем в мундире искать цветок папоротника. В то время отъезд на фронт списывал столько грехов, что едва ли окружающие могли бы особенно упрекнуть новенькую, пополнившую длинный ряд девушек, жадных до жизни. Но Айта поборола себя. Она же еще и школу не окончила. А ведь что могло случиться! Что бы о ней подумали! Все это оскорбительно. И как тогда Олав поднял с земли свой гренадерский мундир и, натягивая его, пошел прочь! В ту же ночь Айта разорвала на клочки фотографию прилизанного молодого человека в мундире, хоть фото и было украшено надписью: «На память милой Айте от ее Олава». Айта ни о чем не жалела. Но когда она зашивала свое лучшее платье, белое с зелеными полосками, которое было порвано под мышкой и на боку возле застежки-молнии, что-то оборвалось в ней самой и сладкая жалость к себе излилась солеными слезами на лежавшее на коленях платье. Больше она из-за мужчин плакать не хотела, да и не плакала до сих пор. Иногда доходили до нее известия об Олаве, казавшиеся болезненными уколами. Но теперь уже действовало и суровое противоядие иронии. На Восточный фронт Олава так и не отправили. Возле него возникла какая-то Малле. Олава видели с нею на трамвайной остановке в Таллине. Кто-то видел Олава и в Кейла на перроне с какой-то дамочкой постарше. Часть, в которой он служил, должна была отступать в Германию через Палдиски. Видимо там, на Западе, он и пропал, потому что клялся не сдаваться русским в плен живым. Жизнь свою он, видимо, ценил больше, чем родную землю, которую обещал защищать на «восточном валу» до последней капли крови...