— И сотворю, — растирает слёзы Гаврюшка. — Всё равно сотворю. Мы с Витькой да Феськой такого настроим — никому не поломать.
— Настроите, настроите, как не настроить, — смеются глаза у бабушки. — Снимай малицу-то, строитель. Хватит, набродился-находился.
Бабушка закидывает малку на полати[6], там тепло, не жарко, рукавички и валенки ложатся на печку.
Под вечер бабушка пошла в хлев. Уходила — Гаврюшка сидел с Санькиной книжкой у окошка, разглядывал картинки. Пришла — никакого парня нет. Глянула на печку, на полати: так и есть, нету ни малки, ни валенок.
— Ушёл всё-таки! Ну, погоди! Придёшь домой, вот я тебе дам крепость!
Наконец пришёл день, которого Гаврюшка ждал с особым нетерпением. В этот день они всей семьёй собрались ехать к родственникам на праздник в соседнюю деревню.
Сборы начались с самого утра. Бабушка и мама метались по дому с утюгом, с тряпками, ворохами одежды, дедушка с отцом тихонько посмеивались и поругивались, глядя на весь этот содом.
Наконец все приоделись, принарядились. Гаврюшка узнавал и не узнавал своих родных: все возбуждённые, радостные, даже бабушка в своём старинном тёмно-синем, отороченном кружевами платье была непохожа на саму себя, вся она сияла и лучилась, у неё вроде даже морщинки разгладились. Старший брат Санька, как и Гаврюшка, одетый в новую сатиновую рубашку, важно расхаживая по избе, раза два щёлкнул братца по носу:
— Закрой ворота, ворона полорота.
— Ох, ох, — радостно стонет бабушка, отдавая последние наставленья соседке Фёкле. — Кому гостьбы да гулянья, а нашему брату одни страданья.
Тём временем дедушка с отцом выкатили расписную кошёвку на улицу и впрягли в неё колхозного жеребца-красавца Воронка. Заиграла, расцвела кошёвка на чистом, белом снегу. Воронко, выгибая тугую шею, бьёт копытом, косит нетерпеливым горячим глазом: ну, скоро там ваши сборы кончатся, скоро вы там усядетесь? Дедушка не торопясь укрывает всем ноги огромным извозчицким тулупом. Гаврюшка с удивлением замечает, что и дедушка сегодня тоже сам на себя не похож: в глазах — молодые искорки, в бороде застряла широкая, счастливая улыбка. Дед Матвей берёт в руки вожжи, вскакивает на облучок и, оборачиваясь, озорно бросает:
— Ну, бабы, держите ребят! — И, отпуская вожжи, ухает по-разбойному, с присвистом: — Ого-го, Вороной-удалой! По-шё-оол!!
Всхрапнул по-дикому жеребец, заржал во нею грудь да как рванёт копытами снег…
— Перемен окаянной, ребят-то перепугаешь!.. — весело бранится бабушка, но голос её захлёбывается в рванувшем навстречу ветре.
Кричат что-то встречные, долго смотрят вслед. «Небось нашей кошёвкой любуются», — радостно отмечает про себя Гаврюшка. Ни у кого в деревне такой нет! И, гордясь своей работой, он свысока поглядывает по сторонам. Подождите, он ещё и не так сумеет!
Пролетели мимо дома́, мелькнули колодцы, амбары… Навстречу побежали, качаясь, бронзовые сосны в инее, голубые сугробы… Вымахивает мощной рысью жеребец, горит над ним, покачиваясь, лаковая расписная дуга. Динь-динь-динь! Динь-динь-динь! — захлёбывается под дугой звонкий колокольчик, и, точно огоньки, вспыхивают на сбруе медные бляшки. Дедушка что-то кричит, хохочет отец, свистит Санька, повизгивает от восторга Гаврюшка. Мрёт сердчишко на ухабах — до чего страшно, до чего весело — будто в сказку летишь!..
Когда и как родилась Гаврюшкина неутолимая страсть к рисованью — кто скажет, кто ответит? Может быть, это началось в то лето, когда он научился топать на своих двоих? Едва он обрёл это неизведанное, чудесное чувство свободы, как то и дело стал пропадать из дому.
Хватятся, бывало, мама с бабушкой, выскочат на крыльцо:
— Ганюшка, дитятко, беги домой, белеюшко!
Зовут, зовут — нет ребёнка. Забегают по всему дому, по заулкам: ох те мне, пропал парень! А парень посиживает себе где-нибудь среди картофельных гряд: такой большой человек — и не видать из-за ботвы. Забыл обо всём, ширит, очарованно глазёныши на алую, в тёмных пятнах, трепещущую бабочку. Рядом тихо покачиваются белые и сиреневые колокольчики цветущей картошки, довольно гудит, ползая по цветам, тяжёлый полосатый шмель, а с межи золотистым солнышком ласково улыбается, глядя на него, одуванчик.
Домашние же утверждают, что всё началось с того дня, как дедушка Матвей дал ему в руки свой плотницкий карандаш. Вот с тех первых каракулей, говорят они, и зародилась в нём непроходящая страсть. Да и как было ей не родиться, если весь их деревенский просторный дом, рубленный из мощных сосновых брёвен, был населён чудесными вещами и животными, которые, казалось, так и подзадоривали: а ну-ка, попробуй изобрази нас.