Бумага к Гаврюшке редко попадала, но он и без неё чудесно обходился. Иногда он целыми часами простаивал у окошка. Подует на холодное стекло, оно запотеет, покроется матовой плёнкой. Соломинку в руку — рисуй сколько хочешь. Правда, рисунки на стекле страсть какие бегучие: не успеешь оглянуться, а они уже наперегонки побежали капельками на подоконник. Гаврюшка никогда не жалел о них. «Завтра ещё лучше нарисую», — думал он вечером, лёжа в постели, и с этой радостной мыслью засыпал.
И, просыпаясь утром, слушая сквозь сон убаюкивающе тёплое пофыркиванье и потрескиванье огня в печке, приглушённый стук чугунков и крынок, вдыхая сквозь сон вкусные запахи стряпни, он, как котёнок, сладко потягивался; мурлыкал что-то под нос и, не раскрывая век, радостно воображал, что он сегодня будет рисовать или как пойдёт с ребятами на речку удить ельцов или в лес по грибы и по ягоды.
Зимой он любил, когда пошаливает, пощёлкивает на улице огневой морозко, а в окнах стоит серебряный свет необыкновенных узоров. Тогда он мог часами просиживать перед замёрзшими окнами, никак не мог надивиться тому, что Дедко Мороз за ночь натворил. Надоест разглядывать узоры, продует дырку в замёрзшем окне и наблюдает за улицей: «Ку-ку, я вас вижу, а вы меня — нет!»
Глянет бабушка раз, глянет другой:
— Ох те мне, как бы парень-то не свихнулся готикой. Поди, поди, Ганюшка, поди, белеюшко, на улку, побегай с ребятами.
Ему только того и надо. Нырнёт в свою малку, рукавички на руку, и поминай как звали.
Когда набегается с ребятами, накатается всласть с горки, санки в сторону, щепку в руку и забыл обо всём. Да и как тут удержишься, снег-то такой белый, такой чистый — так и просятся на него рисунки.
Был летний воскресный день. В распахнутые окна вливался прогревшийся, пахнущий свежими травами воздух, из-за реки доносился далёкий, но явственно чистый голос кукушки. Стояли те чудные дни, когда уже вовсю властвовало лето, но гнус ещё не вошёл в силу.
Они всей семьёй обедали, на столе дымилась большая миска с ершовой ухой. Хлебали молча, не торопясь, только слышно было, как постукивали ложки о края миски. Гаврюша, подставляя кусок житника под ложку, волочил одного за другим колючих ершей.
— Эй, Ганька, иди к нам! — услыхал он: дружки под окна прибежали, зовут играть.
Гаврюшка высунулся в окно, сделал знак — подождите мол.
Только обернулся — бах! — аж искры из глаз. Тяжела у дедушки ложка, оловянная, круглая, ещё с германского фронта принесена. Проглотил Гаврюшка слёзы — попробуй зареветь, ещё и ремня схлопочешь, дедушка — он такой…
«Плохой, плохой дедко, — глотал он слёзы пополам с ухой, — ни разу больше не пойду с тобой, никуда-никуда… Вот как пойдёшь в лес один без меня, волки тебя там и съедят одного-то, а не то медведь как прыгнет из-за дерева, будешь знать тогда. Я даже не заплачу. Вот!..»
После обеда взрослые прилегли отдохнуть. Наконец-то Гаврюшка вырвался, полетел на улицу к ребятам, — на лугу за амбарами играли в лапту. Да ненадолго.
— Ганька! — позвал его вскорости Санька, старший брат. — Иди, дедо кличет. — И, улыбаясь, щёлкнул Гаврюшку по носу: — Неводить с нами поедешь.
— Неводить?! — захватило дух у Гаврюшки. — Не врёшь?! Честное-расчестное слово?!
Сколько раз он просился, а дедушка всегда в ответ: мал пока, подрасти.
— Дедо, Санька сказал… — подкатился он к деду.
— Вот спадёт жара, после чая и поедем, благословясь.
«Ах, дедо, дедо, какой ты у нас добрый!» — чуть не закричал Гаврюшка. Побежал на поветь, притащил в избу двуручную корзину:
— Дедо, эту возьмём?
— Дал бог сынка, дал промышленничка! С таким рыбаком обловитесь сегодня, — смеётся мама.
Едва-едва дождался Гаврюшка вечернего чая. Выпил наскоро чашку топлёного молока, чашку кверху донышком — не хочу больше. И Санька перевернул свою чашку, и ему, видать, не терпится. И только дедушка, знай, дует на блюдечко. «Ой, который уж стакан наливает», — терзался Гаврюша, глядя тоскливыми глазами на деда. «Чаю, чаю накачаюсь, кофию набухаюсь…» — вспомнил он озорную частушку, которую пели накануне вечером, прохаживаясь по деревне, парни и девки, вспомнил и чуть не прыснул со смеху.