Что ж, начало учению положено, и вроде бы радоваться надо. Однако чувства радости он почему-то не испытывал. Маша по-своему поняла его состояние и как-то сказала: «Ты первую «тройку» сложи с последней «пятеркой», раздели пополам, и у тебя получится, что все экзамены ты сдал на «хорошо», — какого еще рожна тебе надо?!» («Тройку» за несогласие с точкой зрения преподавателя она в расчет не брала.)
Но разве в «тройках» и «пятерках» все дело?!
«Видишь ли, очень трудно найти черную кошку в темной комнате, особенно если ее там нет, — ответил он Маше. — Но у меня такое впечатление, что некоторые ребята ухитряются-таки отыскивать эту самую кошку в темной комнате. Знаний маловато, если и есть, то самые поверхностные, а глядишь, подаются эти верхушки так ловко, с таким стопроцентным КПД, что экзаменатору меньше «четверки» и ставить неудобно. И вообще получить максимальную оценку при минимальных знаниях предмета считается за доблесть, о таких студентах ходят по институту восторженные легенды, вокруг головы такого умельца сияет ореол героя. А добросовестно занимающегося студента называют не иначе как безнадежным зубрилой. Но для чего мы учимся? Для того, чтобы в конце семестра сдать (а еще мы говорим — свалить, столкнуть) экзамен или чтобы знать предмет? Как это можно однажды свалить ту же историю, если каждому ее надо знать, и знать хорошо?!»
«Ты говоришь правильные вещи, — сказала на это Маша, — но… но тогда входи в соответствующие инстанции с проектом реформы обучения…»
Иронию Маши он оставил без внимания, а сам для себя сделал некоторые выводы. Главный упор он будет делать все же не на умении сталкивать экзамены, а на то, чтобы как следует, без прорех и белых пятен, знать учебный материал. Тогда и Викентию Викентьевичу он «отработает» выданную авансом «пятерку», а с Александром Александровичем можно будет сколько угодно играть в словесный пинг-понг. Пусть ответы и не будут мгновенно быстрыми, все равно сбить его с панталыку профессору тогда уже вряд ли удастся. Да и на других экзаменах не будет нужды отыскивать черную кошку в темной комнате…
На каникулы Дементий уехал на Рязанщину, к матери. И никогда еще сельская безмятежная тишина не казалась ему столь благостной после суетной и шумной Москвы, как в этот его приезд на родину.
Первые два дня он отсыпался, возмещая хронические недосыпы во время сессии. А на третье утро вышел из дома и замер на месте, объятый бескрайним, слепящим глаза белым простором. На фоне, бледно-розового неба прямыми столбами поднимались из труб густые клубящиеся дымы. На ближней к дому рябине сидела стайка снегирей. И чудилось — это заревой отсвет лежит на их пушистых грудках…
Дементий бегом вернулся в дом, выхватил из чемодана этюдник, накинул поверх куртки пальто и скорей-скорей на волю. Немногое ему удалось сделать. И потому, наверное, что еще не успел подготовить себя к работе внутренне, и потому, что до этого на зимних этюдах по-настоящему бывать не приходилось. Много драгоценных минут ушло на приготовление к работе; а когда положил первый мазок, руки уже успели застыть и плохо слушались. Все же что-то удалось схватить, наметить, обозначить. Ну и, как всегда, что-то осталось в глазах, в памяти.
Вернувшись в дом, он первым делом сунулся в печурку: когда-то там хранились шерстяные, связанные матерью перчатки. Они оказались на месте. Валенки, старый, но еще добротный овчинный полушубок и заячья шапка довершили костюм, который на улице Горького в Москве, может быть, выглядел бы и недостаточно элегантным, но для работы на зимнем пленэре был куда как хорош.
«Какого маху ты дал, — запоздало ругал себя Дементий, — что на Братской по зимам не вылезал с этюдником на волю: и долго не выдержишь, мол, на сорокаградусном морозе, и уж очень однообразно бело кругом… Ты словно забыл, что снег-то вовсе и не белый: на заре он розовый, в полдень голубой, а под солнцем и подавно горит всеми цветами радуги…»
Теперь он каждый день часами бродил с этюдником по берегам заснеженной речки, писал сельскую околицу со стогами сена, побывал и на опушке недальней березовой рощицы. Работал как одержимый, испытывая чувство ровной тихой радости. Будто все эти дни пела у него в груди давно умолкшая, а теперь снова зазвучавшая светлая струна. И ему очень хотелось, чтобы это состояние тихой радости, удивление перед неисчерпаемой красотой природы проступило, «зазвучало» и в его этюдах.
Но когда он по возвращении в Москву показал свои работы Маше… Эх, лучше бы не показывал или показал немного погодя!
Маша внимательно просмотрела все этюды, некоторые ставила на подрамник перед собой по два, а то и по три раза. И хотя делала это в полном молчании, по выражению ее лица, по раздумчивому покачиванию головой, по самому затянувшемуся молчанию Дементий уже понял, что для Маши в этюдах его тогдашнее состояние не проступило и не зазвучало.