Разумеется, советское нас долго не отпускало, и каждый год правление товарищества во главе с председателем Кукой обходило участки и проверяло, как используется данная владельцам во временное пользование государственная земля, и ставило оценки. Их вывешивали на доске почета и позора возле правления, и какой же стыд был для хозяев, если они получали ниже четверки! Как обижались, расстраивались, ревновали друг к другу, как злились на придирчивого Куку или заискивали перед ним! Но старались они не только из-за страха или стыда, а потому, что дорвались, истосковались по земле; и я представлял себе этих удивительных людей, которые столько намыкались, перетащили, вынесли на себе в предшествующие годы, и вот теперь им наконец дали роздых и утешение: восемь соток своей земли – и разрешили построить на них деревянные домики. Но только дощатые, не срубы, без печного отопления и площадью не больше, чем тридцать квадратных метров; а если кто-то нарушал закон, от него требовали убрать лишнее. И мои добрые дядюшки едва не поссорились насмерть из-за того, что один схватился за топор, чтобы сократить выступающую на полметра террасу, а другой схватил его за грудки:
– Не ты строил, не тебе и рубить!
Однако детей эти распри не касались. Мы жили счастливо и безмятежно. А точнее, наоборот, мятежно, как и положено в отрочестве и в юности жить.
Про свою детскую кроватку и манеж под яблоней врать не стану, я плохо помню то время, хотя какие-то подробности память хранит и я часто вижу бабушку, которая носит меня на руках и называет имена самых простых и важных вещей. Среди них была красивая, мерцающая угольками зола, куда однажды я сунул руки, думая, что это песочек. От моего крика вздрогнули часовые на Бисеровском полигоне, а руки вылечил соседский доктор. Но намного лучше я помню, как сначала мне строго-настрого не разрешали выходить за калитку на улицу и я мог играть только в саду, потом нельзя было уходить с улицы, еще через год – из поселка, а потом, когда мне исполнилось десять лет, передо мною открылась вся купавинская окрестность, и какой же чудесной она оказалась!
Открывающий звёзды
Погодите, я скоро дойду до Пети Павлика, но прежде мне требуется подготовить сцену, на которой он появится.
С южной стороны к нашим участкам примыкало большое поле, его звали прокурорским, потому что слева от него находились дачи генеральной прокуратуры. На поле поочередно сажали овес, кукурузу и рожь, и в июле мы любили есть неспелые молочные зерна и прятаться среди колосьев. Но самые прекрасные дни наступали в августе, когда на поле приезжали комбайны и убирали урожай, а после них оставались стога. В них можно было нырять и кувыркаться, а потом долго стряхивать с себя или смывать кусочки соломы. За полем рос смешанный лес, не очень большой, но разнообразный, со своими полянками, чащами, ягодниками, с грибами и даже с лосенком, которого я встретил однажды весной и замер от восторга. А если смотреть от наших ворот на восток, можно было увидеть на горизонте кудиновскую церковь. Издалека она казалась высокой и стройной, но когда однажды мы поехали туда на великах, то обнаружили полуразрушенное здание; под дырявым куполом сидели вороны, которых мы вспугнули, и они долго с криком носились над неприбранными могилами; и встретился нам еще странный худенький паренек с нечистым лицом, он шел с велосипедом, держа его одной рукой за руль, а другая была поднята в пионерском салюте.
Еще дальше на севере… Простите, что я так подробно об этом рассказываю, но мне бесконечно дороги эти подробности. Это моя родина, понимаете, батюшка? Я в детстве рос хорошим мальчиком и очень любил стишок, который вы наверняка не знаете, но я-то его выучил наизусть. Там было про последнюю гранату, которую человек заносит в своей руке и вспоминает самое дорогое, что у него было, – родину, какой он увидел и запомнил в детстве. И так сладко мне было представлять, что я умираю за свою маленькую Купавну… а теперь вот я сижу в чужом доме и прошу у вас милости, да еще смею мысленно попрекать.