Он побелел до самых губ.
– Ради бога, Эжен, молчи! – сказал он едва ли не шёпотом. – Я хочу тебе добра.
– Тогда ты сильно изменился с тех пор, как мы расстались в прошлый раз, – холодно возразил я.
Но, что бы мной ни говорилось, я не мог разозлить его, как рассчитывал, – ибо я решил выяснить причину его растущего дружелюбия и знал, что в гневе язык часто предаёт человека.
В своих протестах он настаивал на том, что хочет мне добра и только желает помочь восстановить моё положение.
Это диковинно звучало в устах коварного, эгоистичного де Лоне; но в конце концов, когда среди прочего он сказал мне, что собирается жениться, я, вспомнив, как часто влияние хорошей женщины заставляет негодяя становиться благородным, а предателя – честным, признал изменения, которые произошли в характере моего кузена и поверил в его искренность.
И вот моё положение изменилось, и в тот же день я испытал удовлетворение, заметив, как глаза лакея, который так свысока обращался со мной утром, округлились и расширились при виде костюма из серого бархата, облачившего мою рослую стать.
Почти месяц я оставался в hôtel де Лоне, и из-за великолепных обедов и щедрых возлияний с каждым днём становился всё более благодарен своему кузену за то, что он спас меня на грани самоубийства, чтобы вернуть в мир тепла и покоя, которых я не знал много дней. Недоверие, которое порождает нужда во всех нас, было исключено из моего сердца сытным существованием.
Но хотя отчасти моя прежняя беззаботная беспечность была при мне, тем не менее порой я нервничал из-за своего образа жизни, пока в конце концов не поставил перед Фердинандом вопрос ребром. В его ответе, как мне подумалось, я обнаружил мотив для его доброты и снова сделался недоверчивым.
Он призвал меня поддержать дело герцога Орлеанского, оценить, какие друзья вернулись ко мне в моём новом преуспеянии, и, когда настанет время, либо присоединиться к герцогу в Лотарингии, либо сразиться за него в Париже, смотря что окажется лучше. Я выслушал его; затем грустно и горько рассмеялся:
– Значит, Фердинанд, – сказал я, – вот для чего ты спас меня от Сены? Hélas! (Увы! – франц.) Я приписывал лучший мотив твоей щедрости.
– И при этом не ошибался! – горячо воскликнул он. – Мне всё равно, служишь ты герцогу или нет; ты по-прежнему мой кузен и самый доверенный друг. Но, когда ты просишь тебя как-то устроить, по-твоему я должен советовать послужить делу, к которому в душе питаю отвращение?
Я был вынужден допустить, что он прав.
– Когда я впервые увидел тебя на Рю Сент-Оноре, – продолжил он, – откровенно признаю, Эжен, что твоё состояние поразило меня как состояние отчаявшегося человека, созревшего для любого предприятия, которое могло бы обеспечить одежду на спине и еду в желудке, и главным образом в надежде заполучить еще одного рекрута для Гастона Орлеанского я послал своего слугу за тобой. Но, прежде чем я увидел тебя здесь, благородные побуждения взяли верх над моей целью, и я снова говорю сегодня, что для меня мало значит, служишь ты герцогу или нет.
От такого откровенного признания моё недоверие растаяло, как снег под солнцем, и несколько дней больше ничего не говорилось. Когда в конце концов мы вернулись к данной теме, то именно я завёл эту беседу, и я внимательно выслушал доводы своего кузена.
Я много знал о положении Франции, но главным образом с точки зрения врагов Ришелье, ибо в течение последних двух лет картёжники и головорезы были моими главными приятелями, а такие люди, как они, всем сердцем ненавидели кардинала, который вёл борьбу против них и их бесчинных обычаев. В сочетании с этим существовала (до сих пор бездеятельная) ненависть к королю, который подверг меня опале. Посему отнюдь не противоестественно, что я охотно прислушался к суждениям своего кузена, – и настолько убедительным был его язык, что в итоге я стал таким решительным орлеанистом, какого только можно было бы найти во Франции, с нетерпением ожидая времени, чтобы обнажить свою всегда готовую шпагу.
И вот так быстро прошло несколько недель, и деревья снова зазеленели в своём апрельском облачении, пока однажды мой кузен не поразил меня, предложив сопровождать его ко двору. Я напомнил ему о том, каким образом был отставлен; но он посмеялся над моими сомнениями, сказав, что королевская память коротка и что, как его кузен, я мог рассчитывать на благосклонный приём.
Его доводы возобладали, и я пошёл. Но я не ошибся в своём подозрении, что Людовик XIII всё помнил и я по-прежнему у него в немилости; ибо при самом упоминании моего имени его лоб сморщился от гневно нахмуренных бровей, в то время как Ришелье исподтишка наблюдал за всем из-под полуприкрытых век.