Выбрать главу

Если говорить об историческом фоне, то вторая пьеса не лишена точек схождения с первой, поскольку местом действия здесь служит столь же или даже более древняя Англия, какой была Дания Гамлета-отца (вдобавок это мир еще языческий, еще не вышедший из-под надзора своих богов), и поскольку, с другой стороны, мы различаем там и некоторые иные черты, предвестья новых форм жизни. Кроме того, в «Лире» появляется персонаж, который, как мы понимаем с самого начала пьесы, не в состоянии признать, что мир упорядочен и исполнен смысла; это Эдмонд, второй сын герцога Глостера, то есть опять-таки сын, как принц датский, и, как он, имеющий причины сомневаться в доставшемся ему наследии. Но сходство Эдмонда и Гамлета этим и ограничивается, ибо та сыновняя драма, которую Гамлет пережил достойно, с величайшим желанием поступать по совести, теперь анализируется на примере откровенного злодея и к тому же в категориях средневекового мышления. При первой встрече с Эдмондом мы можем увидеть в нем представителя новой эпохи — несомненного нонконформиста, высмеивающего астральную символику, суеверия родных и даже общепринятые нравственные ценности. Однако нельзя сразу же не заметить, что его речи не сопровождаются ни одной из тех примет, которые в «Гамлете» — вспомним актеров, Виттенберг, характер Горацио — указывают зрителю, что общество вступает в новые времена. Напротив, то в Эдмонде, что не вписывается в норму, представлено не как симптом общественного кризиса, но вполне определенно связывается Шекспиром с одной из причин, на которые любила в таких случаях ссылаться средневековая антропология: если Эдмонд лишает брата законного наследства и хочет погубить отца, если природа обделила его добрыми чувствами, то все из-за того, что он побочный сын, внебрачный, плод греха. В полном соответствии с христианскими представлениями «Король Лир» дает нам понять, что этот грех, это внебрачное сожительство, — случайность и что постоянно теснимое, но никогда не побеждаемое до конца зло только и дожидалось подобной случайности, чтобы вновь проникнуть в лоно Божьего миропорядка, который, однако, позже восторжествует снова благодаря нескольким праведникам. Когда Эдмонд взывает к природе, называя ее своим единственным законом, в его словах следует видеть не отголосок программы ренессансных гуманистов, превративших изучение эмпирической реальности в один из видов умственной деятельности, притом деятельности бескорыстной, но лишь саморазоблачение низкой душонки, которая тяготеет, скорее, к черной магии и пребывает в своей стихии только там, где правят примитивные животные инстинкты. Эдмонд помогает нам увидеть не последнюю стадию кризиса сакрального благоустроения, а его собственную внутреннюю слабость. И мы с самого начала знаем, что он погибнет, не оставив по себе никакого будоражащего следа, ничем не обогатив новые формы мироощущения, — погибнет, едва лишь спохватятся силы добра, которые он застиг врасплох.

Итак, образ сына в «Короле Лире», в отличие от «Гамлета», не позволяет заключить, что внимание Шекспира переносится на проблемы нового времени как такового, но свидетельствует о том, что в этой пьесе старинный миропорядок, не подвергаемый сомнению, остается системой отсчета, пружиной действия, определяющей его исход, истиной, которой после недолговременного кризиса предстоит утвердиться вновь. И, безусловно, по этой же причине на первый план здесь выдвигается фигура, которой недостает в «Гамлете», где ни Лаэрт, ни Фортинбрас не поднимаются до истинной духовной высоты: речь идет о совсем ином ребенке — юноше или девушке (ведь это не только Эдгар, старший сын Глостера, но и Корделия, третья дочь Лира), которым благодаря душевной чистоте и решимости удается расстроить козни предателей. Вообще-то настоящим спасителем героев, оказавшихся в опасности, становится не столько Корделия, остающаяся из-за своей несколько холодной и жесткой добродетельности в стороне от тех яростных, противоречивых, дышащих любовью и ненавистью слов, которыми сопровождаются завязка и развязка драмы, сколько именно Эдгар, ибо в тот момент, когда он мог бы поддаться отчаянию или впасть в цинизм — разве не он безвинно оболган, обижен собственным братом, осужден, да еще так бездумно, родным отцом? — Эдгар, вопреки всему, обнаруживает способность сострадать, способность ясно мыслить, то есть бесстрашно всматриваться в самые темные бездны чужой души, и это как раз те способности, которыми может обладать любой, причем с самых юных лет и без специального воспитания. Нежданно став жертвой самого настоящего злодейства, этот совсем юный человек, еще вчера богатый, изнеженный, уверенный, что в будущем ему суждено занять место среди наиболее влиятельных лиц королевства, сразу же решает, приняв облик нищего и укрывшись за речами умалишенного, погрузиться в пучину несчастья, чтобы вырваться из слишком узких границ собственной трагедии и понять природу всех беззаконий, всех бедствий, всех видов безумия, терзающих общество. Он инстинктивно понимает — в этом и состоит верный признак жизнеспособности общества, — что самому можно спастись, только послужив спасению других людей, и что каждый должен начать с себя, освободиться от эгоизма, распущенности, гордыни, иначе восстановить истинно человеческие взаимоотношения не удастся.

И все же героем «Короля Лира» остается тот, чьим именем названа пьеса, — старый король, потому что, в отличие от Эдмонда, с рождения отмеченного невытравимым грехом, и от Эдгара, родившегося для новой жизни в результате чужого преступления, Лир навлекает на себя невзгоды собственным свободным поступком, отчего пережитые им унижения, помешательство, постепенное осознание фактов и истин, которым он раньше не придавал должного значения, — словом, все последующие события выглядят лишь более убедительными и берущими за живое. Точка отсчета для Лира — не проникшая в королевство гниль, как то было у Гамлета, но тайная болезнь души, а именно — гордыня. Он упоен собой, он эгоцентричен, он интересуется другими лишь постольку, поскольку те интересуются им, он не видит их суть, а значит — никого не любит, что бы на этот счет ни думал он сам; и неудивительно, что он так легко совершает катастрофический поступок, который, стирая различия между добром и злом, обездоливая честных людей, посеет всеобщий хаос и развяжет руки демону, жившему во внебрачном сыне и ждавшему своего шанса. Глостер согрешил по плотской слабости, тогда как Лир вновь совершил первородный грех, вновь привел его в действие, и потому, как никто другой в этом произведении, воплощает самое существо человеческого удела, который не сводится к нашему несовершенству, ибо в нас есть и борьба, и стремление вернуться на истинный путь. Когда, по-настоящему осмыслив ценности, которых он прежде не отрицал, но толком не понимал и редко прилагал к жизни, Лир начинает сознавать, что все его убеждения, обычные для великого государя, были обманчивы, что его любовь была иллюзией, а счастьем может быть только истинная любовь, — в эту минуту мы чувствуем особенное волнение, потому что его былая слепота в большей или меньшей степени присуща каждому из нас: Лир выражает нечто общее… Тем не менее даже здесь, на первом плане, где он остается от начала до конца действия, Лир не может и не должен приковывать наше внимание к себе, к своей стоящей особняком фигуре, ведь его духовный рост как раз и состоит в том, что он вновь находит путь к другим людям и, отыскав его, забывает себя, растворяется в полноте отношений с ними. Только в новые времена, в эпоху Гамлета, отрезанный от всего мира и от всех людей индивид, не способный вырваться из одиночества и пытающийся восполнить свою обделенность умножением желаний, грез и мыслей, постепенно начнет обретать ту исключительную рельефность, которая позже найдет свое выражение в романтизме. В «Короле Лире», как на готической фреске, всегда с большей или меньшей очевидностью изображающей пляску смерти, нет героев, чье достоинство состоит в их отличии от других, каким бы причудливым или экстремальным ни было такое отличие. Душа, исследуемая с точки зрения свободной воли, которая у всех людей одинакова, здесь не столько выступает предметом детализированных описаний, сколько образует самое театральную сцену, как мы сразу же понимаем, единственную и незаменимую, — и на этой сцене появляются и рассказывают о себе эмблематические фигуры, характеризующие общество, например, король и шут, или вельможа и бедняк, а также воплощения коллективного опыта, наподобие Фортуны, Милосердия и Смертных Грехов, которых, нимало не смущаясь, всего десятком лет раньше, в «Докторе Фаусте», выводил на подмостки Марло. Короче говоря, за этим персонажем, безусловно выдающимся, но своими небывалыми масштабами указывающим, в первую очередь, на те опасности, что подстерегают всех нас, как, впрочем, и на скрытые в нас огромные внутренние ресурсы, вырисовывается подлинный предмет внимания Шекспира, подлинное бытие, которое рождается, едва не гибнет, но все же торжествует, — жизнь духа, о которой свидетельствуют Лир и, конечно, Эдгар, а в известной мере и Глостер, и даже герцог Альбанский. И это как раз то, что обозначается словом ripeness.