— В полку, знаете, привык к мясу, — пища легкая, — а здесь как напрут тебе этой картофи да огурца, да арбуза, — желудок окончательно отказывается… Пост… Молока даже не выпросишь, — старого, знаете, завету жизнь…
— Нет, вы повремените… Послушаю я, что вы дальше будете говорить о здешней жизни… — значительным тоном сказал писарь.
И принялся бранить станичную жизнь за ее косность, убожество, безвыходность и тупость. Удивлялся Гаврилу Макарычу, как он мог бросить прекрасную военную карьеру и вернуться в эту дыру? Для чего? Копаться в навозе? биться изо дня в день на четырех десятинах выпаханной земли? дрожать из-за каждой капли дождя? замазаться, запылиться, потерять приличный человеческий облик?.. А больше ничего он здесь не найдет…
И тут впервые Гаврил Юлюхин задумался над тем, что ожидало его в родительском углу.
Пришел маленький Мотька и, погромыхивая носом, громко сказал:
— Батяшка, иди домой, мама велела… Наивно-откровенный зов этот вызвал веселый смех и ядовитые шутки у подвыпившей компании, а Гаврил готов был провалиться сквозь землю. Он дернул за ухо Мотьку, который залился громким плачем, прогнал его, но вскоре ушел и сам, расстроенный и мрачный, чувствуя стыд за необразованность своей жены.
Домой не пошел. Именно домой не хотелось идти. Необходимо было показать самостоятельность характера и внушить раз навсегда, что ни в указаниях, ни в опеке он не нуждается и надзора больше не потерпит.
Побродил по улицам, посидел в лавке у Букетова, послушал ливенскую гармонику, постоял около кучки казаков, игравших в орла… Чувствовал большое искушение поставить рублишко, но постеснялся: все-таки это роняло офицерское достоинство.
Когда солнце стало склоняться к закату и чувствовался изрядный голод, — решил, что теперь можно и домой…
В той самой глухой уличке Воронцовке, где шла игра в орла, встретился Гаврил с Надорой Копыловой. Он не сразу узнал ее, но она уже издали улыбалась ему приятной улыбкой, сверкая своими крупными, ровными зубами, стройная, грудастая, соблазнительная красотой здоровья, силы и удалого задора.
— Вот уж когда бабы сердце на замочке держи, ключик подальше хорони!.. — весело сказала она, подавая ему твердую, сухую руку.
— Надора! Неужели это вы? — упершись в бока руками, воскликнул Гаврил Юлюхин, прикидываясь изумленным.
— А вы ай уж не признаете?
— Имею сомнение…
— А мне говорят наши воронцовские, пришел, мол, Юлюхин в офицерских эполетах и обмундирование все офицерское. А я все не верила…
— Ну, теперь поверьте…
— Теперь верю.
Она смотрела на него своими узкими черными глазами, в которых играл задорный вызов и обещание. Смотрел и он на нее, не знал, о чем говорить, а уходить не хотелось.
— Ну, как живешь, Надорушка?
— Живу… Когда потужу, а когда и сердце распотешу.
— А супруг как, здоров?
— Чего ему деется! Как бондарский конь под обручами…
— Не обижает?
— Бывает со всячиной… Спасибо, баба-то не робка и сама сдачи дам… Вы из чего же в нашу улицу?
— Да так… Искал, с кем бы время разделить… за приятной беседой…
Она рассмеялась и вбок бросила на него быстрый лукавый взгляд.
— Компании-то тут для вас подходящей, пожалуй, не будет. Вы небось к мамзелям там, в городах привыкли? в шляпках?.. А у нас тут по-простецки: бутылку на стол и хоть целый день шароварься…
— Да ты, Надорушка, нисколько не хуже городских. Ежели обрядить как следует, то даже господа офицеры целовали бы ручки…
— Ну? — недоверчиво рассмеялась она и поглядела на свои загорелые, рабочие руки.
— Верное слово!
— А господа, что же, не в уста целуют? — спросила она серьезно.
— Всяко целуют… По-книжному. Господа офицеры, например… У них любовь, знаете, тонкая…
— Поди ж ты… а мы-то… по-глупому… Да чего ж мы стали среди улицы, как оглашенные? Может, зайдете к нам? Муженька-то нет, на мельницу уехал, а со мной, бабой, скучно, конечно…
— Нисколько! — воскликнул Гаврил Юлюхин протестующим тоном. — Никогда не скучно!.. А где, например, что называется, ваше местожительство?
— А вон… фульварка-то… с синими ставнями… Это и есть наш курень… Летось отошли от старых на свои хлебы…
Они зашли в небольшую хатку, приветливо глядевшую на улицу новыми окошками с голубыми ставнями. Было в ней бедно, но чисто, уютно. Висела люлька посредине, и в ней спал ребенок.