Полковник оттолкнул наблюдателя и, взяв у него ружье, просунул в бойницу. Среди солдат послышался ропот. Стали просить не стрелять. Один вполголоса, как бы про себя, промолвил:
— Это провокация…
Полковник, красный от бешенства, повернулся на секунду к нему и крикнул:
— Молчать!
Все притихли и прильнули к бойницам. Раздался выстрел, и немецкий офицер как-то судорожно вытянулся и замер; из головы его потекла кровь. Торговавшие солдаты разбежались.
Полковник бросил ружье и, процедив сквозь зубы: «Мерзавцы», пошел дальше по окопам.
«Перемирие» было нарушено.
Поручик ушел к себе в землянку. Тоскливо и пусто на душе. Сознание своей ненужности в этой нелепой обстановка, извращавшей весь смысл служения Родине, которое одно только оправдывало и все тяжелые невзгоды, и, может быть, близкую смерть, давило его. Он бросился на лежанку; лежал час, два, стараясь не думать ни о чем, забыться…
А из-за земляной стены, где было убежище, полз чей-то заглушенный голос и словно обволакивал мозг грязной мутью:
— Им хорошо, сукиным сынам, — получают, как стеклышко, сто сорок целковеньких в месяц, а нам — расщедрились — семь с полтиной отпустили. Погоди, будет еще наша воля…
Молчание.
— Слышно, землицу делят у нас в Харьковской… Домой бы…
Стук в дверь. Пришел фельдфебель…
— Ваше благородие (он всегда обращался так к своему ротному без свидетелей), рота сердится, грозят уйти с позиции, если сейчас нас не сменят. 2-й батальон должен был сменить нас в 5 часов, а его и досель нет. Нельзя ли спросить по телефону?
— Не уйдут, Иван Петрович… Хорошо, впрочем, спрошу. Да только теперь уж все равно поздно — после утреннего происшествия немцы смениться днем нам не позволят.
— Позволят. Комитетчики уж знают. Я так думаю, — он понизил голос, — Нейман успел сбегать объяснить. Слышно, что немцы обещали помириться, только чтобы следующий раз, когда придет в окопы командир, им дали знать — бросят бомбу. Вы бы доложили, ваше благородие, а то не ровен час…
— Хорошо.
Фельдфебель хотел уйти. Поручик остановил его.
— Плохо, Петрович, не верят нам…
— Да уж Бог его знает, кому они верят; вот на прошлой неделе в 6-й роте сами фельдфебеля выбрали, а теперь над ним же измываются, слова сказать не дают…
Пришла наконец смена. Зашел в землянку командир 5-й роты, капитан Буравин. Альбов предложил ознакомить его с участком и объяснить расположение противника.
— Пожалуй, хоть это не имеет значения, ибо я, по существу, ротой не командую — нахожусь под бойкотом.
— Как?
— Так. Выбрали ротным прапорщика, моего субалтерна, а меня сместили за приверженность старому режиму — два раза в день, видите ли, занятия назначал — ведь маршевые роты приходят абсолютно необученными… Прапорщик первый и голосовал за мое удаление. «Довольно, — говорит, — нами помыкали. Теперь наша воля! Надо почистить всех, начиная с головы. С полком сумеет справиться и молодой, лишь бы был истинный демократ и стоял за солдатскую волю»… Вишь, куда метит! Я бы ушел, но командир полка категорически воспротивился и не велит сдавать роты. Вот теперь у нас два командира, значит. Пять дней терплю это положение. Послушайте, Альбов, вы не торопитесь? Ну, прекрасно, поболтаем немного. Что-то тяжело на душе… Альбов, вам не приходила еще мысль о самоубийстве?
— Пока нет. Буравин вскочил.
— Поймите, душу всю проплевали. Над человеческим достоинством надругались. И так — каждый день, каждый час, в каждом слове, взгляде, жесте — видишь какое-то сплошное надругательство. Что я им сделал? Восемь лет служу, нет ни семьи, ни кола ни двора. Все — в полку, в родном полку. Два раза искалечили; не долечился, прилетел в полк — на тебе! И солдата любил — мне стыдно самому говорить об этом, но ведь они помнят, как я не раз ползком из-под проволочных заграждений раненых вытаскивал… И вот теперь… Скажите, Альбов, кто вы — монархист или республиканец?
Альбов развел руками.
— Вам, быть может, покажется странным, но, право, я и сам теперь не знаю толком — что будет лучше, целесообразнее после этакой встряски…
— А для меня, вот, нет сомнений… Да, я предан своему Государю и никогда из меня не выйдет республиканца. Я чту полковое знамя и ненавижу их красные тряпки. Я не приемлю революции — как бы это сказать — ни разумом, ни нутром. Все эти комитеты, митинги, всю ту наносную дрянь, которую развели в армии, я органически не могу воспринять и переварить. Но ведь я никому не мешаю, никому не говорю об этом, никого не стараюсь разубедить. Лишь бы окончить честно войну, а потом — слуга покорный! — хоть камни бить на дороге, только не в демократизованной таким манером армии. Вот, мой прапорщик — он с ними обо всем рассуждает: национализация, социализация, рабочий контроль… А я не умею — некогда было этим заниматься, да, признаться, и не интересовался никогда… Помните, приезжал командующий армией и в толпе солдат говорил: «какой там «господин генерал» — зовите меня просто товарищ Егор»!.. А я этого не могу, да и все равно мне не поверят. Вот и молчу. А они понимают и мстят. И ведь при всей своей серости, какие тонкие психологи! Умеют найти такое место, чтобы плевок был побольнее. Вот вчера, например…