Кароеву показалось, что вокруг него зашумели заводские молоты, что пол качнулся, — он теряет равновесие и падает в пропасть. Схватился за стол, чтобы не упасть.
А ослабевший инвалид уныло тянул:
— Как я теп-перь пок-кажусь ему на глаза…
Кароев крикнул:
— Кому? — так громко, что встревожились посетители кафе, и из-за стойки выглянул хозяин. Инвалид вздрогнул, недоумевающе поднял глаза.
— Кому?! Латышу!..
Прошел час. Они все еще сидели за столиком, залитым, запачканным пеплом, и пили без конца, мешая пиво с аперитивами. Кароев — с мокрым лбом, с налитыми кровью глазами, говорил, стуча кулаком по столу:
— Люди зверями стали! Ты понимаешь — жить страшно…
* * *
…Дома жены не было. Кароев долго зажигал газ непослушными руками: ломались спички, и пьяно кружилась, уплывая из рук, лампа. Манечка спала. На большой кровати сиротливым шариком чернела ее головка.
Первое, что бросилось в глаза Кароеву, были «стальные сапожки», аккуратно сложенные на стуле. Он застыл, не сводя с них глаз. Потом медленно потянул к ним руки, ощупал и поднес к лицу. Холодные, поблескивающие — немые свидетели… Кароев схватил рукодельные ножницы жены, и, торопясь и срываясь, стал резать ремешки и кожаные части. Пытался сломать стальные полоски, но они не поддавались… Он бросил аппараты на землю и стал топтать их ногами…
Из соседней комнаты громко стучали в стену.
Кароев с ненавистью взглянул на изуродованные обломки, отшвырнул их ногою в угол и вдруг оглянулся…
На кровати сидела разбуженная Манечка, свесив тонкие худые ножки с несошедшими еще сизыми рубцами. Она испуганно глядела то на отца, то на обломки «сапожек» и жалко плакала. Кароев провел рукой по лбу, будто отгоняя наваждение; весь осел, прильнул к маленьким ножкам и, тяжело дыша, говорил:
— Не плачь, моя доченька… Проклятые! Оплели, испоганили… Но не будет! Не сломите! Мы устоим, вы — сгинете… Не плачь, родная. Потерпим еще немного: будут у тебя новые сапожки и поедем с тобой в Россию…
Capbreton, 1927