— Он — мошенник, — восклицает вспотевший и запыхавшийся Вилли. — Марк Ларкин пробыл в Гарварде всего один год, а затем вылетел оттуда! Невероятно! Черт, я даже не знаю, заканчивал ли он хоть что-нибудь в своей жизни!
— Господи, даже я проучился целых три года, — говорю я. (Но это при особом пересчете: если считать один год в Гарварде за двадцать лет в Хофстре.)
— Это невероятно! — повторяет Вилли.
Я должен чувствовать воодушевление, но мне почему-то грустно… на меня находит чувство опустошенности; так бывает, когда знаешь, что нужно чему-то безумно радоваться, но радости не испытываешь.
Он рассказывает мне о том, как связался со старым приятелем по Гарварду, который сейчас занимает там должность профессора. Его друг просмотрел соответствующие файлы и обнаружил, что Марк Ларкин проучился в Гарварде лишь два семестра, не потрудившись даже сдать экзамены за второй семестр.
— Это невероятно! — не может успокоиться Вилли, почувствовав запах крови.
— Что ты собираешься делать с этим?
— Я иду прямо на самый верх, мэн.
— Но, Вилли… видишь ли, он знает, что я тоже притворщик. Если ты изобличишь его, он утянет меня с собой на дно.
— Хочешь, чтобы мы просто промолчали? — Он выглядит одиноким и потерянным.
— Прости меня.
— На чьей ты хотя бы стороне? — спрашивает он.
Видит ли он в этом заговор? Считает ли он, что я вступил в команду «Марк Ларкин и Весь Мир» против «Его» команды?
Я отвечаю, что на нашей стороне — его и моей.
Он оборачивается и смотрит на свое новое рабочее место — маленький темный куб с книгами на столе, лежащими неровной стопкой, смятой «Таймс», несколькими карандашами и листками бумаги. Он едва помещается здесь.
— Ладно, — говорит он. — Я понимаю.
Вилли возвращается к своему столу, вдавливается в кресло и горбится над бумагами.
Марк Ларкин знает, что я обманщик, и теперь я знаю, что он тоже обманщик. Если я покачу на него бочку, со мной будет так же все кончено, как и с ним.
Но я хочу видеть его мертвым. Просто добиться его увольнения недостаточно для меня. Я не хочу, чтобы он оставался живым… нигде.
— Это довольно серьезные обвинения, — говорит мне Морин О’Коннор.
— Вот поэтому я так долго и не решался прийти.
— Кто-нибудь еще может подтвердить ваши слова?
— Я не знаю… не знаю.
Морин О’Коннор — представитель отдела по работе с персоналом «Ит»; у нее волосы цвета воронова крыла, глаза навыкате, высокий лоб, хоть размещай на нем рекламу, и рост примерно шесть футов три дюйма.
— Вы утверждаете, что Марк — расист, — продолжает она, — но мне нужно знать, действовал ли он когда-нибудь как расист.
— Вы хотите знать, чинил ли он препятствия карьерному росту кого-либо только из-за того, что тот афро- или латиноамериканец? Этого я утверждать не могу.
— Значит, дело только в его высказываниях?
— Да. И, если честно, я уже до смерти устал от этого. Только и слышишь: нигер, латинос, жид. Если это не черные, то евреи, если не евреи, то ирландцы…
Тут Морин Мэри О’Коннор начинает часто моргать. Я продолжаю:
— И это ужасно, то, что он говорит. Это отвратительно. Если бы это могли услышать Лордес Боллистерос или Сет Горовиц…
— Хорошо, я рада, что вы наконец набрались смелости прийти к нам.
Я встаю и оглядываю стул, на котором только что сидел. Мне бросаются в глаза несколько медных заклепок на его спинке: нижняя из них красного цвета, потом вверх идут еще три обычные и снова одна красная. Я долгие годы слышал эту байку, но теперь убеждаюсь, в ее правдивости: есть заклепка, обозначающая шесть футов три дюйма, и есть заклепка на шесть футов. Если соискательница не дотягивает до первой отметки или кандидат мужского пола ниже второй, их шансы получить работу в «Версале» мизерны.
Морин провожает меня до дверей своего кабинета и открывает их.
— Надеюсь, что поступил правильно, — застенчиво говорю я ей. — И, пожалуйста, Морин, не навлеките на меня неприятности.
— Все, о чем здесь говорится, — заверяет она меня, — остается строго конфиденциальным.
На третий день после того, как встретил Лесли в аэропорту Кеннеди, получаю от нее короткую депешу.
КОМУ: ПОСТЗ
ОТ КОГО: АШЕРСОУМСЛ