В один прекрасный день, я мечтаю об этом, приду на работу с топором под мышкой и отрублю кисти всем до единого…
— Эй, а где та настольная табличка от Тиффани, которую мы подарили тебе? Та, на которой выгравировано: «ДЖЕКИ ВУТЕН, СТАРШИЙ РЕДАКТОР»?
— А, дома где-то, — отвечает она, все еще не поднимая головы. — Это звучит так панибратски. Джеки… меня больше так никто не называет.
Теперь она Жаклин Вутен. Жак-лин.
Я долго не могу нащупать трубку, когда в четыре часа утра меня будит телефон.
— Это я, — говорит Вилли без тени сна в голосе.
— Что случилось?
— Ты можешь спать?
— Да. Я и спал… только что.
— А мне не заснуть. Как ты можешь спать?! Я не могу глаз сомкнуть.
— Лори с тобой?
— Она у подруги.
— Постарайся заснуть, — уговариваю его я, хотя у меня самого на это ушло часа два.
— «…с Марком и всеми остальными», — говорит Вилли, передразнивая могущественного нового выпускающего редактора Жаклин Мари Вутен.
Затем он пародирует Вилму:
— «…долгих пойськов… блестящая идея». Зак, у меня постоянно вертится это в голове. Из нас сделали «петрушек», чувак.
Хоть и не выходя из полусонного состояния, я зримо представляю себе такую картинку: на тарелке лежат стейки — Регина Тернбул, Бетси Батлер и Байрон Пул, сбоку от них располагаются картофелины-нувориши — Шейла Стэкхаус и Жаклин Вутен в окружении овощей помельче — Марджори Миллет, Марка Ларкина и Родди Гриссома; и где-то на самом краю тарелки примостились пучки петрушки. Я даже не знаю, предназначены ли они для того, чтобы быть съеденными, или их положили просто для украшения. Мы с Вилли отчаянно машем нашими тонкими ладонями-листочками, призывая на помощь…
— Тебе нужно… — я замолкаю на полуслове.
Я собирался посоветовать ему считать овец, но понимаю, что овца тут же трансформируется в Марка Ларкина, прыгающего с экрана на экран мониторов, а «бее-е-е!» превратится в надоедливо повторяющееся «бее-е-е-лестящая мысль».
— Мне кажется, что я схожу с ума, — говорит он и кладет трубку.
Перед тем как снова уснуть, я вспоминаю, как Вилли называл себя отбивной, бифштексом и фаршем, когда мы были у него дома.
Теперь мы оба разжалованы в зелень.
— Ты точно хочешь этого? — спрашиваю я Айви.
— О’кей…
— О’кей — это не «да», — я хочу удостовериться.
— Но это и не «нет».
— Это как «да» со знаком «минус» перед ним.
— Тогда «да», — улыбается она. — Мне кажется, я хочу сделать это.
— Но на самом деле это тоже не «да». Тебе кажется, но ты не уверена.
Мы лежим у меня на диване, я без рубашки, кофта Айви расстегнута, отчего видна маленькая, но упругая грудь двадцатидвухлетней женщины. Она без джинсов, на моих брюках расстегнута молния.
На вершине треугольника ее розовых трусов дырка с десятицентовую монету, через которую выбивается пучок каштановых волос.
— И все-таки, я уверена, — говорит она. — Может, пойдем в спальню?
— Я не знаю.
Это серьезный шаг… это будет означать проникновение. До спальни как будто три тысячи миль.
— Может, у тебя есть подружка, о которой я не знаю, или нет?
Я бы мог соврать… Я бы мог соврать и спасти наши души, пока еще не поздно. Или сказать правду, которая подтвердит, что я заказал билет на самолет, который должен разбиться?
— Нет у меня никакой подружки. Ты первая девушка, с которой я этим занимаюсь.
— О, это заставляет меня чувствовать себя такой особенной.
Я говорю ей что-то вроде:
— Но ты на самом деле нечто особенное.
Следует признать, что отдел кадров в «Версаль паблишинг» знает свое дело и принимает на работу в основном привлекательных женщин. У нее красивое стройное тело и восхитительные соски — твердые, как орехи, и такого же цвета.
— И ты тоже, — говорит она уверенным голосом, как будто действительно так считает.
Но я вовсе не нечто особенное, совсем нет. Я почти ничтожество, я всего лишь в шаге от этого, я давно способен вызывать только жалость. Я проходил свой «университет» на автостоянке Хофстры и даже его не закончил. И сейчас кувыркаться и спариваться, даже не сняв одежду, с этой свежей «новенькой» мне никак не следовало бы. По какой дороге ни пойди, любая приведет к несчастьям, душевным страданиям, ощущению страха, опустошения. Она увлеклась мною, насколько я вижу, а я не собираюсь влюбляться в нее, отчего она, вероятно, и влюбится в меня. По вечерам за столом будет воцаряться свинцовое молчание, но она не станет расстраиваться или даже не заметит этого. Глядя на нее в те моменты, когда она читает или смотрит телевизор, я буду гадать: «О чем она думает? Думает ли она вообще?» Ее отец возненавидит меня и просто затаскает по судам. Ее мать (закваски Бреарингнайт-Бэмфорда и — ворую у себя самого выражение — последовательница Резерфорда Б. Хейса) зарыдает, как только я ступлю на порог их дома, станет кидать в меня свои любимые фарфоровые тарелки и втрое увеличит дозу приема валиума. И об этом узнают на работе — это худшая часть перспективы. Мне начнут подмигивать в лифте и холле. Марджори тут же расскажет всем, включая Лесли Ашер-Соумс, навсегда сведя на нет все мои шансы на сближение с ней и Уинстоном Черчиллем. Потом Марджори пригласит Айви на обед и «случайно» проговорится, что у нас был роман. И со слезами в голосе Айви спросит меня: «С кем еще на работе?» — и придется выкладывать все начистоту о той новенькой Как-ее-там-звали, из «Зест», — прыщавой, косолапой, с пустотой в голове и косноязычной, которую я стал не переваривать с первого же раза, но потом сумел-таки переварить еще раз пять (интересно, как она умудрилась пройти дальше приемной отдела кадров?). И Регина узнает о нас и поговорит с Вилмой, а Вилма и Шейла поговорят со мной и предупредят, что я должен быть осторожней, что не должен гадить там, где кормлюсь (или это как-то по-другому звучит?).