Огарки рассмеялись.
— К черту лягушиную любовь! — загалдели они. — Отхватывай лучше стихи…
Сокол, в красной рубахе без пояса, в высоких сапогах и без картуза, стоял на краю обрыва и давно уже задумчиво смотрел на Волгу.
— Никакими ты мне стихами не опишешь того, — с расстановкой, медленно вымолвил он, — как плывет тихая река к морю.
— Верно! — поддержали его.
— Мне теперь так вот кажется, — продолжал Сокол уже патетически, — что вот эти все горы, и вот эта гора, вон-вон, что похожа на развалины дворца, — все это вовсе не графа какого-то там, а мое, наше, потому что предки наши здесь разбойничали, и все эти места им принадлежали. Они здесь были хозяева! Да!
— Дорогой мой, вы, как мне кажется, смотрите на природу с точки зрения крестьянского малоземелья! — прервал его Небезызвестный.
Все засмеялись.
— Что ж! — отважно возразил Сокол. — Я говорю о самой истинной справедливости: кажется мне вот, да и баста, что воротился я сюда как будто бы домой, в свое владенье, к этим развалинам дедовским, и все это — мое! Но только что, конечно, забыли все настоящего-то владельца, не признают его и в грош не ставят, потому что давно уже он в неизвестной отлучке, в бедности и унижении, жизнь ведет огарческую, цыганскую, как есть — цыганский барон! Вот он придет когда-нибудь и скажет: дав сюды мое графство!
— Держи карман!
— Огребай плотву, яко щучину! — прогудел Северовостоков.
— У моего папаши земли тоже целое графство, — пропищал Гаврила, — а попробуй-ка сказать ему: «дав», — как он завизжит!
— Палил черт свинью: визгу много, а шерсти мало! — отозвался Толстый.
— Хо-хо-хо!
— А все-таки этот курган — мой! — не унимался Сокол, сверкая глазами. — И горы — мои и скалы — мои! Все здесь — мое!
Слегка выпивший, возбужденный, он говорил это полушутя, полусерьезно. Черные густые волосы его стояли дыбом, ветер трепал красную распоясанную рубаху.
— Вот здесь, — пнул Сокол камень, на который опирался ногой, — вот, может быть, на этом самом месте стоял каменный стул батюшки Степана Тимофеевича, и он позволил тут суд рядить и ослушников казнить: прямо в Волгу их отсюда сбрасывали! Ого! — радостно крикнул он.
— Это в тебе разбойничья кровь говорит! — спокойно заметил Толстый, полулежа на земле и наливая себе водки в свинцовую чарку. — Истинно говорю тебе: долбанешь ты когда-нибудь какое-либо начальство шкворнем по башке!
— Долбану! — согласился Сокол.
— Постойте-ка! — вдруг вскрикнул Савоська и, склонив голову набок, прислушался. — Слышите?.. голоса!.. там, внизу — драка! — решил он, вставая. — Плюньте мне в морду, если вру: у меня ухо охотничье!..
Все прислушались.
Сквозь шум волн действительно чудилась человеческая ругань, крики и чей-то плач.
Огарки вскочили на ноги.
Через минуту они уже спускались по затылку Молодецкого кургана к берегу Усы.
Впереди всех был Северовостоков. Против кургана стояла на Усе барка, грузившая камень, а на берегу шумела толпа бурлаков, крючников с этой барки, человек двенадцать. Одни из них смеялись, другие ругались. Плакали и визжали трое деревенских мальчишек: крючники поймали их, держали за шиворот и за что-то били, поднимая за волосы на воздух…
— Москву им надо показать! — со смехом галдели крючники.
Вдруг с горы загремел голос Северовостокова:
— Гей, вы! Ухорезы! Не смейте бить детей!..
Крючники задрали головы кверху: в полугоре стояли, выжидая, огарки, а по тропинке спускался с кургана «барин» — человек в широкополой шляпе; шляпа возбудила в крючниках ненависть.
В ответ на грозный окрик певчего посыпался град вызывающих, скверных ругательств, таких изысканных, какие можно слышать только от бурлаков на Волге.
— Эй! шляпа!.. Убирайся на легком катере к чертовой матери!.. Твово бы отца величать с конца!.. Барский нищий с худой голенищей!..
Ругань была рифмованная, художественно артистическая, перебиравшая всю родословную, полная самых невозможных пожеланий.
Из толпы выделился здоровенный парень и принял вызывающую позу.
— Потрафь ему в морду! — просили его товарищи. — Д-дай ему!
Крючники хотели воспользоваться случаем — поколотить «барина».
Северовостоков преобразился — он сразу вспыхнул, рассвирепел и пришел в состояние величайшей ярости: смуглое лицо его покрылось мертвенной бледностью, брови грозно сдвинулись, глаза осветились огнем. Он быстро сбросил с себя пиджак и шляпу, окинул толпу молниеносным взглядом, потом огляделся кругом, и взгляд его упал на разбитый остов челнока-душегубки, валявшейся на песке. Это было дно маленькой, черной долбленой лодки, с расколотой носовой частью. Как тигр, прыгнул он к ней, наступил ногой на одну половину, схватил другую обеими руками, с треском разодрал челнок пополам и в неподражаемо гордой позе замахнулся этой половиной лодки, намереваясь ею истребить своих врагов. Он был удивительно красив, живописен и страшен в эту минуту, ловкий, гибкий, как хищный зверь, бледный, с горящими глазами и целой гривой развевающихся кудрявых волос.