Выбрать главу

– Смешно, – сказал я, очень живо себе это представив. – Так и хватает себя за нос… Ха-ха.

– За нос – это смешно, – сказал доктор, – а за клюв – это серьезно.

– Вложить шпагу в ножны?

– Скорее уж так.

– «Ворон ворону глаз не выклюет» – об этом?

– Ну да… – уклончиво сказал доктор. – Может быть. Я этим не интересовался. Хотя, как всякая басня, это про людей, конечно…

– Ну а люди? – спросил я со жгучим любопытством.

– Что люди? – спросил доктор, как бы недопоняв.

– Люди сильно вооружены?

– А как вы думаете?

– Куда уж сильнее…

Доктор только хмыкнул.

– Вы так не думаете?..

– Видите ли, я стараюсь так не думать, – неохотно cказал честный доктор.

– Это стоит усилий?

– Это стоит их. Мы с вами только что разобрали классический образец. Лоренц совершил свое открытие, преодолев тяготение антропоморфизма. – Взглянув на меня со слабой надеждой и обнаружив, что я ничего не понял, доктор продолжил: – Антропоморфизм – ошибка, в которую мы чаще всего впадаем, изучая животный мир. То есть мы наделяем животных своими свойствами и толкуем их поведение, исходя из своего опыта. Поэтому, скажем, мы так долго не имели представления о той же волчьей морали хотя бы, рассуждая о ней скорее по-человечески, чем по-волчьи.

– То есть вы хотите сказать… – подхватил я.

– Я сказал то, что сказал, – рассердился доктор. – Прошу меня не истолковывать. Я сказал это к тому, что постоянно существует тенденция, как бы обратная антропоморфизму по знаку. Она характерна уже не для людей вообще, а для нас, специалистов, которые что-то начинают в своей области знать, – это, как бы сказать, зоо– или биоморфизм. Мы начинаем переносить свои знания и опыт из области специальной в область общечеловеческую. А вы видели только что, к каким заблуждениям люди приходят, греша невинным антропоморфизмом. Этот, однако, невинный грех баснописца нанес неисчислимый вред животному миру. Трудно его исчислить, но неправильно и недооценить…

– Я замечаю, вы как-то особенно против басен…

– Я где-то читал и совершенно согласен: холопский, рабский жанр. И потом, мне совершенно не смешно, и неумно: зачем противопоставлять муравья стрекозе? То есть мне смешно, но совсем не так, как хотел бы автор. Чем неграмотнее в биологическом смысле басня, тем у нее, я заметил, и более низкая, плебейская мораль.

– Ну уж! – сказал я. – Лихо…

– Не более лихо, чем вы о зверях… Я, может, и перегнул. Это опять же совсем не мое дело. Или, так сказать, мое сугубо частное дело, что одно и то же: для ученого специальность должна быть резко отграничена. И все-таки чем свободнее, абстрактней замысел, тем свободней он и от конкретных, специальных ошибок. Например: «Однажды лебедь, рак да щука затеяли сыграть квартет»… Эта байка никак не противоречит…

– Квартет затеяли другие, а эти тянули воз… Вы сместили две басни в одну – тоже, позвольте заметить, не дозволенный в критике прием.

– Я не критик. Не знаю, чем различаются морали этих басен, – для меня в обеих один и тот же смысл: принципиальное различие биологических видов не позволяет нам переносить свойства одного на свойства другого, звери – не другое человечество, а отдельные, столь же биологически самостоятельные, как и человек, существа. В этих баснях есть даже некий экологический оттенок, уловленный Крыловым: они не сыграют свой воз… или не свезут квартет, простите мне мой студенческий юмор. Это басни о нелепости антропоморфического переноса.

– Ну уж, – рассмеялся я, – дедушка Крылов не отнимет приоритет у Лоренца. Он никак не имел этого в виду.

– Но выразил он именно это. Другого объективного смысла в них не нахожу.

Беседа наша в очередной раз зашла в тупик. Сильно мы уклонились вбок. Мы одышливо карабкались на дюну. Мир был выкрашен в два чистых цвета: желтый и голубой – мечта сюрреалиста. Поверхность дюны была аккуратнейшим образом гофрированной, как песчаное дно в полосе прилива, – еще одно указание на то, что мы живем на дне в прямом смысле: эту рябь навевал ветер. Мы безжалостно разрушали безукоризненную эту поверхность, на которой не было следа человеческого. Поверхность была то твердой, как на отмели, и тогда мы оставляли ровненький и плоский босой след, то вдруг оседала под ногой, песок осыпался, вместо следа оставалась бесформенная коровья яма. Так шаг за шагом не ведали мы, какая нога ступит твердо, а какая провалится. Ветер сдувал с гребня песок, покалывая кожу; по склону перекатывались прозрачные трупики жучков и паучков, высушенные и выбеленные песком и солнцем. Редкая былинка торчала, склоняясь из этого сплошного желтого – вокруг нее был обведен магический кружок, – казалось, солнечные часики произрастали здесь и там, что как-то таинственно рифмовалось с песком, может, из ассоциации с часами песочными. До происхождения этих кружочков я допер сам, не успев задать лишнего вопроса доктору: под ветром былинка склонилась и остреньким концом чиркнула по песку, проведя дугу, – так, за день, склоняясь под ветром во все стороны, прочерчивает она идеальный круг, укоренившись в центре. Трогательно это ее частное владение! Еще легкий птичий след, не разрушавший, как наш, одиночества этой поверхности, попадался изредка в какой-то геометрической связи с солнечными часиками травинок, да пролетела, шатаясь над желтым, на голубом – выцветшая бабочка. Маленькие черненькие жучки покусывали, как раскаленный песок, были похожи на песок, были ожившим песком. Божьи коровки в фантастическом количестве шли через пустыню к морю, неумолимые; вниз катились их высушенные погибшие пятнышки. Сказать про тишину – ничего не сказать: в руках у нас были сандалии. Еще реже травинок из песка вдруг коротенько торчал розоватенько-голубоватенький микроцветочек – нежнел.