Я думаю, и Борис Леонидович всегда соглашался со мной, доводя это положение, м. б. из вежливости до абсурда — что всякое произведение искусства включает в себя все те аспекты, в которых оно воспринимается теми, кому оно предназначено. А предназначено оно всем «немногим счастливым», увы — так остается и по сей день, которые с любовью и непредвзятостью подходят к нему. И непременно с любовью, п. ч. без любви нет истины, и нет и понимания. Мало этого, мне кажется, что каждое новое восприятие и понимание вещи словно наслаивается на нее, и с каждым протекшим годом вновь подходящий к ней человек воспринимает эту вещь уже в этих расширившихся и разросшихся размерах, сообщаемых каждым так или по-другому понявшим ее.
Когда роман еще не был дописан, я как-то спросила Бориса Леонидовича, заметил ли он, какие у него получились «лигатуры» — как бы связующие арки над некоторыми местами романа. Лара слушает заповеди блаженства за обедней, и почти с теми же словами воспринимает она несколько позднее выстрелы революционера на Пресне (и у Пастернака, как у Блока в «Двенадцати», каким-то образом за революцией сквозит Христос), когда она с матерью перебирается в Черногорию. И она говорит:
— А кто эти мальчики?
Да это же Гордон, Дудоров и Патуля, — те три ипостаси русской интеллигенции, на протяжении всего романа олицетворившие и пути ее, — это Ника Дудоров, пламенный революционер сам и сын матери-декабристки, это Миша Гордон, — мальчик-еврей, принявший, как догму учение Веденяпина, в отличие от свободного творческого ученичества Юры Живаго. Это Патуля, интеллигент из разночинцев, восставший против собственной интеллигентской мягкотелости и переломивший собственную натуру. Все они были связаны так или иначе с Юрой, все вместе с ним прошли сквозь все ужасы и кровь революции и войны, все предъявляли ему, молчаливо их выслушивавшему, свои требования и обвинения. А он молчаливо стоя только думал: может быть только в том… и т. д. И близорукие люди, воспринимающие одни слова, считают эти мысли слишком нескромными и надменными. Но ведь, по существу, разве не так же молчал перед интеллигентным и логичным Пилатом Христос, у которого требовали ответа на вопрос, что есть истина.
И эти же мальчики — кроме Паши, пошедшего самым радикальным путем, закончившимся самым трагическим образом, — и завершают роман, сидя с книжкой стихов Юры, перед раскрытым окном, над вечереющей и затихающей Москвой.
Первые слова о будущем романе Б.Л. были: «А знаете, я пишу роман в прозе и он, кажется, будет называться «Мальчики и девочки». С титула эти мальчики ушли, но они проходят сквозь весь роман, неуви- денные, непонятые, не додуманные всеми, неся вину и оправдание всей русской интеллигенции и ее темным путям, неотделимым от путей России».
Когда я с погоста смотрю на темную дачу — «на том берегу» — мне хочется всегда говорить вот эти строчки: «Где день в красе земной сгорел скоропостижно». Таким закатным сиянием озарены все последние стихи, с такой щедростью и лаской прощается природа с уходящим, что кажется, что уже никогда не повторится ни таких закатов, ни таких солнцеворотов с «некончающимися объятьями», ни снежных и лунных ночей с катящимся и не дающимся колобком, ни всей божественной литургии, которую этот человек в слезах от счастья достоял до конца.
Вся земля мела и говорила его голосом, немудрено, что «стало тише на планете», когда он ушел. И каждое событие человеческой жизни становилось и выражалось событием в природе. В стихотворении «Тишина» рассказывается о небывалом случае — зашла в лес лосиха и гложет подсед, и так все кругом поражено этим событием, что и ручей рассказывает о нем «почти словами человека». Вот это «почти словами человека» хочется как-то повернуть и сказать, что Человек этот говорил «почти словами Бога», спустившегося с его участием с неба и воплотившегося в каждую земную (…). Того Бога, которому ничто не мелко, кто погружен в отделку кленового листа… И с тех самых пор этот Бог всегда принимает участие, в качестве одного из главных персонажей, в любом произведении Пастернака.