я увидела крысу, сидящую на унитазе. От неожиданности и омерзения я чуть не подпрыгнула до потолка. Решили опять завести кошку. Подобрали на лестнице котенка — очень несчастного, — мальчишки сбросили его с пятого этажа, на всю жизнь она осталась маленькой и горбатой. Мы так и прозвали ее Горбушкой. Эта бесстрашная крошка набрасывалась на крыс и лихо расправлялась с ними. Вся квартира вздохнула с облегчением, сначала на меня ворчали, а потом даже стали подкармливать моего крысолова.
Наконец осенью 43-го года мы с помощью той же Нади обзавелись железной печуркой, так называемой «буржуйкой», заменив ее впоследствии кирпичной, — железная очень быстро остывала и плохо нагревала комнату. Кирпичи тоже на земле не валялись, нам продала их соседка маминой подруги (если не ошибаюсь, по рублю за штуку), несколько дней я таскала их из Кисловского переулка у Консерватории, зажав по кирпичу в каждой ладони. Печки появились не только у нас, вода в доме больше не замерзала и можно было жить дома. Дров немного выдавали, их нужно было привозить издалека, с каких-то окраин, я уже не помню, как нам это удавалось. На растопку часто шли книги. В прихожей, в огромном шкафу хранились дедовские устаревшие книги по медицине, но попадались и художественные, которые подвергались той же участи. Как-то я извлекла из-под печки переписку Чехова с Книппер и тут же в нее воткнулась.
Не хватало посуды. Старые кастрюли и сковородки кое-как еще служили, а вот чашек не осталось совсем, те немногие, которые не были свезены на дачу, постепенно перебились, и мы пили из старых медицинских банок, гораздо больших размеров, чем современные, их тоже извлекли из дедовского шкафа. Я много помогала маме по хозяйству. Больше всего изматывали многочасовые очереди в булочной на Тверской, к которой мы были прикреплены. Там продавали хороший белый хлеб, и поэтому бывало особенно много народа. Иногда от духоты мне становилось дурно, и я, бросив очередь и судорожно зажав в руке карточки, бежала домой; тогда приходилось идти маме. Когда приближались к прилавку и продавец отвешивал хлеб, протягивались десятки рук стариков и детей, а довесков было один или два, редко три, и вставал мучительный вопрос
кому отдать? Такое же тяжелое, щемящее чувство вызывал вид старых, изможденных, голодных людей, стоявших вдоль всего переулка, ведущего к Палашевскому рынку, куда я часто ходила. Они предлагали какие-то бисерные висюльки, веера, подсвечники и всякие другие никому не нужные вещи, которые никто не покупал. Представляю, как набросились бы на них сейчас все те, кто помешан на идиотском слове «ретро»! Я упомянула о Палашевском рынке, но такая же картина наблюдалась и в других местах.
Постепенно стали возвращаться театры, редакции журналов. Мама снова могла зарабатывать перепечаткой на машинке. Больше всего в первое время приходилось печатать в бесчисленных экземплярах на какой- то серой бумаге пошлейшие пьесы Виктора Гусева для фронтовых театров. Некоторые концертные залы вообще не закрывались. Иногда мы ходили в Малый зал Консерватории. Здание не отапливалось и приходилось сидеть в пальто, а уж как выдерживали сами музыканты. а главное их руки, просто не знаю. Не пропустили мы. конечно, и первое исполнение 7-й симфонии Шостаковича в Колонном зале. Не так-то просто было достать билеты, а при входе уже совсем непреодолимая преграда — детям нельзя! (И всегда-то вечером, а тут еще из-за воздушных налетов). По счастью, одновременно с нами у лестницы появился Шостакович.
— Дмитрий Дмитриевич, — кинулась к нему, совсем не будучи с ним знакома, мама, — попросите пожалуйста, чтобы пропустили мою дочку.
Тот даже не обернулся, те, кто видели Д.Д. на его концертах, да еще на первом исполнении, знают, что от волнения его лицо чуть ли не сводила судорога, но для билетерш маминого обращения, да еще по имени
отчеству, было вполне достаточно, и они почтительно расступились. Зал был переполнен, люди стояли в проходах, встречали симфонию восторженно. Ее стали часто исполнять по радио, и на улицах и во дворах можно было слышать, как все мальчишки от мала до велика насвистывали марш из этой симфонии. Годом позже те же мальчишки по всей Москве распевали «Вар-вар-вар-вара…» (War — war — war, война — война) — припев из американского фильма «Три мушкетера».
Были мы с мамой в начале 43-го на чтении Пастернаком только что законченного им перевода «Ромео и Джульетты» (происходило это то ли в библиотеке, то ли в Литературном музее, где-то между Пречистенкой и Остоженкой). Я видела и слышала его впервые. Запомнился его заразительный, захлебывающийся смех, когда он изображал слуг: «Я буду грызть ноготь по их адресу. Они будут опозорены, если пропустят это мимо». В перерыве разглядела его поближе, он стоял у раздевалки, окруженный кучкой друзей.