— Хочешь, я погашу свет?
— Я хочу, чтобы ты пошел домой.
Джиджи Марини встал с постели и заходил по комнате.
— Ты и вправду странная.
Я кивнула.
— Ладно, ухожу. А что ты будешь делать?
Я потрясла пузырьком с глазными каплями.
— Комнату ты все равно уже оплатил.
Скажи мне, что это не было игрой, Ада, скажи, что ты уже думала об этом и что дело не только в экстазе человека, потерявшего контроль, как в той песне группы «Joy Division». Скажи мне, что боль была слишком невыносимой и что ее надо было остановить любым способом и любой ценой, поэтому ты имела это чертово право — мы все его имеем — расстаться со своей жизнью, как с теплым пальто, в котором жарко и которое ты должна снять, чтобы ощутить легкость и сказать самой себе: «Ура! Я это сделала и ничего больше не чувствую, мне ни холодно, ни жарко, мне не надо никого любить и ненавидеть, я мертва и в надежном месте, занимайтесь собой, у меня все хорошо, следующие реплики — теперь за вами!»
Я закрыла глаза.
— Ты промокнешь и простудишься, — сказала я ей.
Она равнодушно пожала плечами, не убирая руки из окна. Мы были в нашем доме у моря, в Лидо-ди-Савио, и слышали разговор папы с тетей Лидией в соседней комнате. Это было первое лето без мамы. Невыносимая жара принесла грозу со множеством вспышек желтых молний, прорезавших небо, как в комиксах. Вдали виднелось море, и Ада представляла фосфоресцирующие хвосты угрей и перевернутых на песке крабов.
— Влезай обратно, — сказала я и потянула ее за мокрый рукав ночной рубашки. Она оттолкнула меня.
Из окна небольшой виллы, стоявшей напротив, отодвинув край шторы, на нее смотрел мужчина. Ада, криво усмехаясь, с оцепеневшим, как у чужестранки взглядом, сняла с себя ночную рубашку и уперлась грудями в стекло окна. Мужчина спустил брюки и принялся онанировать.
Мы не проснемся, чтобы позавтракать вместе
Когда я вошла в свой кабинет, в кожаном кресле сидел только что вернувшийся из Швейцарии инженер Гвидо Комолли: высокий, худой и бледный, он напоминал одну из тех тонких сигарет, которые курила его дочь. Мы быстро пожали друг другу руки, и я достала из письменного стола фотоальбом, переплетенный в коричневую кожу, с фотографиями синьоры Комолли и ее любовника.
Отец Гайи с тревожным вниманием, прищурив маленькие и водянистые глаза, иногда цинично усмехаясь, рассматривал фотографии.
— У Боккаччио в «Дакамероне» Мессер Россильоне заставляет жену съесть сердце ее любовника.
Сказав это, он достал из бумажника чековую книжку и выписал мне чек. В данный момент меня беспокоила не столько его жена и ее любовник, сколько Гайа.
— Что будете теперь делать? — спросила я.
Может быть, он презирал меня за мою наивность.
— Этим будут заниматься мои адвокаты.
— А ваша дочь?
— Моя дочь? Видели бы вы ее, она почти ничего не ест. Психотерапевт делает все, что в его силах. После смерти Симоне от менингита она так и не сумела прийти в себя.
Я подумала, что что-то не так поняла.
— Простите, как вы сказали?
— Семейные дела.
Он быстрым и элегантным движением встал с кресла и пожал мне руку.
— Спасибо, вы хорошо поработали.
Как только Комолли ушел, я сразу позвонила Тиму на сотовый:
— Гайа с тобой?
— Нет, я встречаюсь с ней позже, сейчас еду на факультет. Кстати, вчера Берти спрашивал о тебе.
Я сделала вид, что не слышала.
— Где ее можно найти?
— Да не знаю, дома. А что?
— Ничего, ничего.
Я уже собиралась нажать отбой, как он произнес «Шеф, послушай, я не шучу».
Я почувствовала ком в горле. Я вспомнила, что еще не читала ее стихотворений. И еще подумала, что я не из тех, кто читает стихи.
Не успела я нажать на входной звонок дома Комолли, как боксер по кличке Адам принялся лаять на меня, пока служанка не угомонила его. В общем, собака не казалась такой страшной, но никогда не знаешь, чего от нее ждать. Гайа вышла с заднего двора дома с каким-то растением в руке.
— Занимаешься садоводством? — спросила я.
Она положила растение на землю и вытерла грязные руки о джинсы.
— Знаешь, я думаю поступить на филологический факультет.
— Хорошая идея.
Между нами чувствовалась какая-то неловкость: Гайа не ожидала увидеть меня, а я не ожидала, что решусь прийти сюда.
— Хотела узнать, нет ли у тебя желания пойти со мной.
— Куда?
Вместо ответа я поправила волосы.
— Подожди минуту, — ответила она.
Она поднялась по лестнице и скрылась в доме. До меня донесся голос ее матери, которая напомнила, чтобы она вернулась к обеду. Этот обед должен быть необычным, подумала я: вероятно, инженер разложит сделанные мной фотографии между фарфоровыми суповыми тарелками и серебряными подставками для салфеток.
В течение всего пути до Картезианского кладбища мы с Гайей не проронили ни слова. Припарковав машину, мы пешком дошли до аллеи, ведущей к входу.
Вот оно, это огромное и молчаливое место, откуда Харон переправляет городские души на другой берег. В древности кто-то назвал это место самым веселым в Болонье: «Город портиков, которые закрывают свет своими двумя наклоненными башнями, вызывающими головокружение…»
Гайа хранила спокойствие надежного гида.
— Цветы возьмешь? — спросила она.
— Позже, — ответила я. — А сейчас покажи мне, где лежит Симоне.
Она отпрянула назад, готовая пуститься наутек.
— Нет, подожди, — преградила я ей путь, — я знаю, почему ты всегда сюда приходишь.
Она тяжело дышала и сверлила меня мрачным и недоверчивым взглядом.
— Успокойся, я хочу всего лишь увидеть его. С фотографии смотрел Симоне Комолли, пухлый ребенок в красной спортивной куртке и баскетбольной кепке.
— Почему ты мне об этом не сказала? — спросила я у нее.
Она нервно кашлянула.
— Мне нравится иметь секреты, — решительно ответила она.
Пока мы шли к могиле Ады, она рассказывала:
— Я с ним занималась. Мой отец со всеми своими деньгами не смог мне его спасти. Здорово, когда от тебя кто-то зависит. В общем, в этом большом доме, где можно просто потеряться, существовали только мы. Он как тень ходил за мной. Когда он заболел, я ею возненавидела, по-настоящему возненавидела Я злилась на него. Мои предки ничего мне не объясняли. Им было ясно, что все складывалось как нельзя хуже. Никто со мной не разговаривал. Может быть, именно поэтому я начала писать…
Она глубоко вздохнула и продолжила .
— Я любила своего брата и все еще люблю. Я прихожу сюда и разговариваю с ним. Я знаю, он меня не слышит. Я знаю, мертвых слишком много, и нет такого места, где бы они все собрались… И все же должен же быть хоть какой-то контакт, ведь так? А если его нет, если умереть означает спать, тогда я говорю себе «Когда умер Симоне, то он знал, знал, что я его любила».
— Конечно, знал, — успокоила я ее.
— Даже если я сбежала? Даже если меня там не было?
— Он умер в больнице?
— Да.
Я закурила.
— Клянусь Богом, он это знал.
— Ты не веришь в Бога.
Я огляделась кругом Могильные плиты, мраморные или железные кресты, погребальные ниши, каменные надгробия…
Гайа затушила кроссовкой свой окурок.
— А твоя мать? — спросила она меня.
Я пожала плечами.
— Она не здесь.
Гайа кивнула на фотографию Ады.
— Значит, ты говоришь… что это наследственное?
Я почесала больной глаз.
— Надеюсь, что нет.
Когда я повернулась и направилась к выходу, до меня донесся ее голос.
— Если бы ты умерла, я бы не вынесла этого.
Сейчас на нее тяжело было смотреть.
Мне хотелось ответить ей, что этого не случится и что я тоже жду от нее того же самого: не уходить, не исчезать из моей жизни. Однако пока мы ехали до ее дома, я не сказала ни слова.