Он снова вышел вперед. В руке — бумага со списком.
— Скорее всего, вы не попадете в один класс с теми, с кем учились раньше. Это вам не детская площадка, не счастливое семейство. Услышали свое имя — шаг вперед.
Он начал выкликать имена. Мы с Дигги, Колом и Эдом попали в разные классы. Прозвучало имя Айлсы — никто не откликнулся. Я попал в один класс с Дэниелом. Мы оба сделали шаг вперед, он сжал мою руку.
— Скотина злобная, — говорит.
В классе мы сели рядом, хотя парты там были на одного. Перед нами сидел учитель, Любок.
— Кое-кого учить начали прямо с порога, — говорит.
И показал зубы в полуулыбке.
— Тут совсем не так плохо, когда освоитесь, — говорит.
Он научил нас, как нужно вставать и говорить «доброе утро», когда в класс входит он или еще кто-то из старших. Раздал учебники. Положил свой хлыст перед собой на стол.
— Соедините ладони, — говорит.
Я давай сжимать их как можно крепче — вдруг удастся выжать всю боль.
— А теперь помолимся Господу, — говорит.
21
Айлса хихикала, глядя на кур, которые клевали зерно у ее ног. Сама она собирала гороховые стручки и складывала в белую эмалированную миску. А от меня уходила все дальше.
— Хватит уже приставать ко мне, Бобби Бернс, — говорит.
— А ты чего в школу не пришла? — спрашиваю. — Какая-то ты совсем глупая, подруга.
— Знаю. — И как рассмеется. — Знаю, знаю. И всегда глупой была.
— Да я не про то. На самом деле ты очень умная.
— Это я тоже знаю!
Я пнул ногой песок.
— Папа бросил школу в двенадцать лет, — говорит Айлса. — Лоша и Йэка исключили. У нас так в семье принято.
Она отвела меня в дальний конец сада, где стояла изгородь, наполовину занесенная песком дюны. Мы уселись на древнюю скамью, выкрашенную белой краской. Я стал помогать ей лущить горох. Через крышу их дома было видно вдали город. Различались краны, шпили, ближние небоскребы.
— И вообще, — говорит, — они тут вкалывают изо всех сил, нужно кому-то вести хозяйство. А кстати, как оно там?
— Нормально.
Она засмеялась:
— Угу. Догадываюсь.
— Но есть и настоящие фашисты, — говорю.
— Представляю себе.
И как швырнет мне в рот горошину — сладкую, вкусную.
— Тебе там самое место, Бобби, — говорит. — А мне это ни к чему. Папа говорит, угля на наш век хватит, даже когда все шахты закроют. Дом у нас есть, на жизнь заработаем. Мне тут нравится. И ничего больше мне не надо.
И мы давай дальше лущить горох.
— А вот ты-то уедешь, — говорит. — В какое-нибудь выпендрежное место, да? В какой-нибудь там университет.
— Думаешь?
— Ты же сам знаешь, что так и будет.
Я попытался представить все эти годы — как я уезжаю из дома, переселяюсь в чужой город. Университет. Я не знал ни одного человека, который учился бы в университете.
— Ты бы тоже могла, — говорю.
Она засмеялась:
— Я? Дочка угольщика? Дочка Спинка — да в университете!
— Ты должна гордиться тем, чего добилась, и своим происхождением.
А она как швырнет мне в рот еще горошину.
— А я и горжусь, Бобби, — говорит. — Может, потому и хочу оставаться где есть и какой есть.
Я отвернулся. Послушал, как море шумит за дюнами. Представил, как волны накатывают и накатывают на берег, уже целую вечность.
— За тобой придут, — говорю.
— Кто еще?
— Из комитета по образованию. Нельзя не ходить в школу.
— А они уже приходили. Папа послал их куда подальше.
Мы оба засмеялись.
— Они снова придут, — говорю.
— Ну а нам наплевать — и точка.
Встала и пошла обратно к дому.
— И вообще, — говорит, — школа, университет — все это глупости. Фу! Есть на свете вещи поважнее.
— Это какие, например?
— Например, чудеса. Ты веришь в чудеса?
— Чего?
— А уж кому верить, как не тебе. Ладно. Пошли, покажу.
22
Миску с горохом она поставила на скамейку за дверью. Повела меня за дом. Там стоял деревянный сарай.
— Вот оно, чудо, — говорит. — Только тихо. — Улыбается. — Такая прелесть, Бобби.
Осторожно приоткрыла дверь, чуть-чуть. Пригнулась к самой земле. Задышала, будто кого-то успокаивая.
— Привет, — шепчет.
Сперва я ничего не увидел, а потом — вот он, свернулся на соломенной подстилочке. Олененок, совсем еще маленький. Глаза блестят, отражают дневной свет, который падает в запыленное окошко. Рядом с олененком стояло блюдечко с молоком.
— Он мертвый был, — прошептала Айлса. Посмотрела мне прямо в глаза, будто проверяя, верю я или нет. — Я нашла его вчера утром во дворе. Его, наверное, лиса покалечила или, может быть, собака. Он прибежал сюда, здесь-то его и догнали. Он не дышал. Сердце не билось. Мертвый.
Я дотронулся верхней стороной ладони до мягкой шкурки. Почувствовал тепло, стук маленького сердечка.
Олененок, похоже, не испугался. Я опустил палец в молоко, коснулся его язычка. Он осторожно слизнул.
— Папа говорит — похорони несчастную зверюшку, — продолжала Айлса. — А мне никак. Положила его в корзинку рядом со своей кроватью. Накрыла одеяльцем. И говорю Богу: давай ты его вылечишь. Потом ужас как долго не спала, папа и мальчишки уже давно храпели. А я все говорю Богу — давай лечи. И глажу олененка. Говорю, что очень его люблю. И ничего. А потом я заснула, и всю ночь мне снилось, как он бегает по полям и по лесам и солнышко светит ярко-ярко. А утром просыпаюсь — а он глаза открыл и смотрит на меня.
Она погладила олененка обеими руками.
— Красавец, правда? — говорит.
— Красавец.
— Йэк сказал — оленята умеют прикидываться мертвыми. А папа — что мы, наверное, ошиблись. А я думаю, нет. Он умер, а потом ожил.
Чувствую — он еще молока с моих пальцев слизнул.
— Ты мне веришь, Бобби? — спросила Айлса.
Чувствую, как мокрый язычок касается кожи. Заглядываю в глаза, такие доверчивые.
— Угу, — говорю.
— Вот и хорошо.
Она взяла олененка на руки, встала и вынесла на улицу.
— Верить всегда надо, — говорит, — а то никогда ничего не получится. Оно того не стоит.
Положила олененка на землю снаружи, мы стоим и смотрим, как тот поднялся и начал переступать тоненькими ножками.
— Иди, — говорим мы. — Иди, малыш.
Айлса захихикала.
— Будет здесь жить, пока не окрепнет, — говорит. — А потом я его выпущу.
На олененка упал свет солнца, осветил мех, темные глаза, тонкие ножки. Какая красота!
— Я одного не понимаю — почему он такой маленький, — говорит Айлса.
Глянула в поля — за коперы, на далекий лес — олененок, видимо, оттуда.
— В смысле?
— Так осень уже, Бобби. Ему бы полагалось родиться весной, а не сейчас, дни-то уже короткие, холодные.
Щелкнула языком, качнула головой, улыбнулась. И шепнула олененку на ушко:
— И о чем только твои родители думали?
А потом подхватила и отнесла обратно в сарай, где лиса не тронет.
— А все мертвое вообще никому не нужно, верно? — говорит. — Все красивое обязательно должно быть живым.
23
Мне приснилось пламя Макналти. Приснилось, как он стоит на набережной в Ньюкасле и выдыхает в воздух огонь, без остановки. Огонь распространяется — вот уже охватил лотки, краны, склады, арку моста, и нет больше ничего, только громкий рев пламени и крики тех, кто в это пламя попал. Река стала огненной, так и несется к морю, и пламя в милю высотой вздымается над водою, а дым заслонил все небо. Мы с мамой и папой стоим у окна в противогазах и смотрим, как пламя подбирается к нам, вот только сделать ничего не можем, бежать некуда, мы стоим, вцепившись друг в друга, а я кричу: «Вдохните, мистер Макналти! Вдохните его обратно!» И огонь замирает и начинает двигаться обратно, к набережной, а потом в горло Макналти.