Казак покусывал ус, сопел, но, однако же, понял, что княгиня говорит дело.
- Они завтра уедут, мать, - сказал он, - а я уж сдержуся; пускай только чернобровая к ним не выходит.
- А тебе что за дело? Хочешь, чтобы подумали, что я взаперти ее держу? Так выйдет же она, потому что я того желаю! А ты у меня в дому не распоряжайся, не хозяин небось!
- Не серчайте, княгиня. Коли иначе не можно, так я буду для них слаще халвы турецкой. Зубом не скрипну, за саблю не схвачусь! Хоть бы меня злоба сожрала, хоть бы душа стоном зашлась! Будь по-вашему!
- А вот это разговор, соколик! Возьми торбан, сыграй, спой, у тебя и на душе легче станет. А теперь ступай к гостям.
Они вернулись в горницу, где князья, не зная, чем занять гостей, всё уговаривали их чувствовать себя как дома и в пояс кланялись. Скшетуский сразу же резко и гордо поглядел в глаза Богуну, но не обнаружил в них ни дерзости, ни вызова. Лицо молодого атамана светилось вежливой радостью, столь хорошо изображаемой, что она могла обмануть самый недоверчивый взгляд. Наместник внимательно приглядывался к атаману, так как раньше, в темноте, толком его не разглядел. Увидел он молодца стройного, как тополь, смуглолицего, с пышными черными висячими усами. Веселость на лице Богуна пробивалась сквозь украинскую задумчивость, точно солнце сквозь туман. Чело у атамана было высокое, но закрытое черной чуприною в виде челки, уложенной отдельными прядками и над густыми бровями постриженной ровными зубчиками. Орлиный нос, изогнутые ноздри и белые зубы, сверкавшие при каждой улыбке, придавали всему лицу выражение несколько хищное, но вообще был это тип красоты украинской, пылкой, броской и задорной. На диво превосходная одежа заметно отличала степного молодца от облаченных в кожухи князей. На Богуне был жупан из тонкой серебряной парчи и алый кунтуш; цвета эти носили все переяславские казаки. Бедра ему опоясывал креповый кушак, с которого на шелковых перевязях свисала богатая сабля; причем и сабля, и костюм меркли рядом с заткнутым за пояс турецким кинжалом, рукоять которого столь была усеяна каменьями, что сыпала во все стороны несметные искры. Человека, так одетого, всякий бы наверняка счел скорее панычем высокородным, чем казаком; к тому же свобода держаться и господские его манеры тоже не обнаруживали низкого происхождения. Подойдя к пану Лонгину, он выслушал историю о пращуре Стовейке и обезглавлении трех крестоносцев, а затем повернулся к наместнику и, словно между ними ничего не произошло, спросил совершенно непринужденно:
- Ваша милость, как я слышал, из Крыма возвращаешься?
- Из Крыма, - сухо ответил наместник.
- Бывал там и я. И хотя в Бахчисарай не заглядывал, но заглянуть надеюсь, ежели некоторые благоприятные подтвердятся известия.
- О каких известиях, сударь, говорить изволишь?
- Ходят слухи, что, если король наш милостивый войну с турчином начнет, князь-воевода в Крым с огнем и мечом пожалует, и слухам этим рады по всей Украйне и на Низовье, ибо если не под его началом погуляем мы в Бахчисарае, тогда под чьим же еще?
- Погуляем, истинный бог! - откликнулись Курцевичи.
Поручику польстило уважение, с каким атаман отзывался о князе, поэтому он улыбнулся и сказал уже более мягким тоном:
- Твоей милости, как я погляжу, мало прославивших тебя походов с низовыми.
- Маленькая война - маленькая слава, великая война - великая слава. Конашевич Сагайдачный не на чайках, но под Хотином ее добывал.
В эту минуту отворилась дверь, и в комнату, ведомый под руку Еленой, тихо вошел Василь, самый старший из Курцевичей. Это был человек в зрелом возрасте, бледный, исхудалый, с напоминающим византийские лики отрешенным и печальным лицом. Длинные волосы, рано поседевшие от горестей и страданий, падали ему на плечи, вместо глаз видны были две красные ямы; в руке он держал медный крест, которым стал осенять комнату и всех присутствующих.
- Во имя бога и отца, во имя спаса и святой-пречистой! - заговорил слепой. - Если вы апостолы и благую весть несете, добро пожаловать под христианский кров. Аминь.
- Извините, судари, - буркнула княгиня. - Он не в своем уме.
Василь же, осеняя всех крестом, продолжал:
- Яко стоит в "Трапезах апостольских": "Пролившие кровь за веру спасены будут; погибшие ради благ земных, корысти ради или добычи прокляты будут..." Помолимтесь же! Горе вам, братья! Горе и мне, ибо за-ради добычи творили мы войну! Господи, помилуй нас, грешных! Господи, помилуй... А вы, мужи, издалека притекшие, какую весть несете? Апостолы ли вы?
Он умолк и, казалось, ждал ответа, поэтому наместник немного погодя отозвался:
- Недостойны мы столь высокого чина. Мы всего лишь солдаты, за веру умереть готовые.
- Тогда спасены будете! - сказал слепой. - Но не настал для нас еще день избавления... Горе вам, братья! Горе мне!
Последние слова сказал он, почти стеная, и такое безмерное отчаяние написано было на его лице, что гости не знали, как себя повести. Тем временем Елена усадила слепого на стул, а сама, выскользнув в сени, тут же возвратилась с лютней.
Тихие звуки пронеслись по комнате, и, вторя им, княжна запела духовную песню:
Ночью и днем я взываю в надёже!
Снижди к слезам и моленьям усердным,
Грешному стань мне отцом милосердным,
Смилуйся, боже!
Слепец откинул голову назад, вслушиваясь в слова, действовавшие на него, казалось, как целительный бальзам, ибо с измученного его лица постепенно исчезало выражение боли и страха; потом голова несчастного упала на грудь, и он остался сидеть, словно бы в полусне или полуоцепенении.
- Если песню допеть, он и вовсе успокоится, - тихо сказала княгиня. Видите ли, судари, безумие его состоит в том, что он ждет апостолов; и, кто бы к нам ни приехал, он тотчас же выходит спрашивать, не апостолы ли...
Елена между тем продолжала:
Выведи, господи, дух удрученный,
Он заплутал в бездорожной пустыне;
Он одинок, как в безбрежной пучине