И внезапно Толубеев вспомнил: месяц назад, во время последней операции, когда он уже засыпал под наркозом, едва сопротивляясь слабости и тошноте, он услышал быстрые шаги, — они отдавались в усталом мозгу подобно барабанному грохоту, — и кто-то подошел к операционному столу, встал в ногах у Толубеева, пристально вглядываясь, спросил горячим быстрым шепотом:
— Ну, как?
— Надеемся! — сухо ответил госпитальный хирург, голос которого Толубеев узнал сквозь начинающееся забытье.
— Имейте в виду, он нам очень нужен! — решительно произнес неизвестный и словно бы растаял: это уже начинался глубокий обморок от наркоза.
«Хотел бы я услышать твой голосишко, — неприязненно подумал Толубеев. — Если это был ты, когда я на смертном одре лежал, — я бы тебя спросил: „А по какому праву ты мне умереть не позволял?“»
Впрочем, эта неприязненная мысль тут же и исчезла. Сейчас-то майор не на смертном одре лежал, а находился перед официальной комиссией, только чувствовал себя дурно. Он уже разделся до трусов и стоял перед столом, за которым сидели все эти люди, а тот, быстроглазый, похожий на гипнотизера, все так же пристально приглядывался к нему, но вопросов не задавал, живот ему не мял, — этим занимался госпитальный хирург, другие просто смотрели со стороны.
А рассматривать, на взгляд Толубеева, было что. Весь живот в шрамах, втянут куда-то внутрь, и мнилось Толубееву, что госпитальный хирург, прикасаясь к его животу, запросто прощупывает под бледной кожей позвонки, так живот стал пуст и тощ. И тут же услышал голос быстроглазого гипнотизера:
— Ну, как?
«Он! Точно, он!» — поразился Толубеев. Но тут же забыл, что собирался задать ему вопрос: «А что, мол, вам надобно, почему вы мне не даете спокойно умереть?» Во-первых, теперь он умирать не собирался, во-вторых, ему и самому хотелось услышать мнение хирурга о собственной персоне. А хирург, помявшись, недовольно буркнул:
— Ничего хорошего. Нужен длительный отдых для восстановления сил…
Вопрошатель умолк, уставившись взглядом в стол перед собой, и тут Толубеев приметил перед ним свое личное дело. Ему сразу стало не по себе. Выходит, это не посторонний человек! Личным делом обычно интересуются в двух случаях: или ты совершил ошибку, пусть ты и не знаешь какую, — там сами дознаются! — или в смысле кадровой передвижки. А ни того, ни другого Толубееву не хотелось: он уже совершил в своей жизни крупную ошибку и с той поры старался ошибок не совершать. А с передвижкой и совсем был не согласен: привык к полку, к дивизиону, с которыми воевал с тридцатого июня тысяча девятьсот сорок первого, сроднился с людьми и лучшего не желал…
И в эту минуту мелькнуло у него еще одно подозрение: а не сидел ли именно этот востроглазый человек в сторонке за столом, когда другой крупный начальник разбирал прежнюю «ошибку» Толубеева и грозил ему всеми карами за эту «ошибку» и обещал сломать ему если не всю жизнь, так «карьеру»? Но как это могло быть? То дело начиналось задолго до войны… И с легким сердцем Толубеев подумал, что это последнее видение именно привиделось, — просто не понравился ему этот худой, остролицый и остроглазый человек, по какому-то неясному поводу интересовавшийся личным делом заурядного офицера-танкиста, лежащего после тяжелого ранения в заурядном офицерском госпитале в Москве.
— Одевайтесь, майор! — сухо приказал хирург и попросил сестру пригласить следующего офицера.
А наутро тот же хирург, как-то робко и словно бы извиняясь, сказал на врачебном обходе Толубееву:
— Владимир Александрович, мы вас выписываем. Документы подготовлены, зимняя форма тоже. Советую сначала пообедать…
«Так. Но что же все это значит? Сначала явная немилость — выписывать офицера с незаживленными ранами, значит, обрекать его на скорое появление в другом госпитале, только тот будет похуже и поближе к фронту. А затем тут же зимняя форма и диетический обед. Конечно, попал он сюда осенью, зимняя форма необходима. Ну, а обед… Известно, какие сейчас обеды в столовой резерва… А может, меня прямо на вокзал?»
Все было удивительно, все было не так, как положено.
Обеда дожидаться он не стал. Если уж идти навстречу судьбе, так делать это надо без промедлений.
Не только погоны, но и шинель, шапка, сапоги — все было новенькое, с иголочки. Одевшись, Толубеев полюбовался на себя в зеркало, пощупал на плечах твердые дощечки погонов с двумя полосками и звездой меж ними, — подходяще, хотя и не так солидно, как у вчерашнего полковника, но, вспомнив полковника, поскучнел, пошел за документами. Сержант из выздоравливающих, почтительно козырнув погонам, предупредил: