Я читала вслух. Видимо, это была тема сегодняшней проповеди.
Не только, когда мать была ещё жива, но даже после её кончины моим сознанием упорно управляли несколько притчей из Ветхого завета. Особенно та, где Авраам пошёл в землю Мориа, чтобы принести своего сына Исаака в жертву; всё время она оказывала воздействие на меня, вызывая чувство неопределённой безнадёжности. Я не могла простить свою почти шаманскую сентиментальность, которая делает холодное лезвие ножа острым и ждёт момента приказа. Но время от времени, когда я в полночь смотрю на своё бледное лицо, отражающееся в пустом окне, как на чужое, или иду в тёмном переулке, ведущем к дому, где он снимает комнату, или вижу какое-нибудь дикое животное, я всегда вспоминаю эту притчу. Какому чужому богу приносит жертву моё шаманство? Рассказы о боге, особенно о боге иудеев, о ревнивом, обидчивом старике, который вмешивался в нашу с матерью жизнь и с воинствующим равнодушием критиковал всякое совокупление, не заканчивающееся оплодотворением яйцеклетки.
— У Пикассо есть стихи. У Пабло Пикассо. Ах, что он написал-то? Что-то вроде того, что он хочет скрутить шеи всем птицам, которые щебечут.
Он неожиданно подошёл ко мне, шатаясь, засмеялся и стал водить пальцем по объявлениям на доске. Он не был пьян, но всё время смеялся невпопад, и я тоже с какого-то момента, стала смеяться за ним следом. Почему он вдруг сопоставил тему проповеди о жертвоприношении, которая холодит сердце, с Пабло Пикассо? Хотя, такого рода ассоциативные цепочки возникают часто. Допустим, когда я думаю о войне, в моей голове она вдруг принимает образ цветка, что-то в этом духе. Наверняка это возможно, потому что на любой войне неизбежны беспорядочные связи; может, поэтому возникает такая ассоциация? Война — проститутка — цветок — жертвоприношение — Пабло Пикассо.
Мы довольно долго стояли под светящимся неоновым крестом. Из церкви раздавались рыдания прихожан, и возникло неловкое ощущение, будто мы умываемся их слезами. Это было нечто чрезвычайно чувственное и почти сексуальное. Мы ощутили себя единомышленниками, отделёнными от толпы, искупающей свои грехи, и это резко сблизило нас. Со сладковатым вкусом горечи мы вышли на улицу, он обнял меня за талию. Мы пошли вперед. Три-четыре раза пройдя мимо медицинского института, где он работал, мы вдруг заметили, что молодые мужчины, должно быть, его коллеги, мелькают в освещённых окнах. Мы остановились и, подняв глаза, долго смотрели на них.
Пока мы бродили по улицам, совсем стемнело. Нам вдруг показалось, что улица, расстилающаяся перед нами, где выключен неон и закрыты магазины, совсем незнакома.
На перекрёстке он громко постучал в стеклянную дверь магазина, который собирались закрывать, купил сигареты, вынул одну и сунул её в рот. Он шёл по улице и всё время искал зажигалку, но вдруг убрал руку с моей талии и сердито посмотрел на меня. Мы уже были довольно далеко от того магазина, к тому же ни у него, ни у меня не хватало смелости вернуться и снова постучать в закрытую дверь.
На улице, где запрещён проезд машинам; он преграждал дорогу спешащим людьми приставал к ним: «Будьте добры, дайте прикурить. Дайте прикурить». Но никто не останавливался. Когда пять-шесть человек прошли мимо нас, он раскинул руки и встал. Потом вдруг подтолкнул меня к дереву на бульваре, больно ухватил за волосы и поволок в кусты.
К его белой рубашке прилипли листья платана, он покачивался, освещённый ртутным фонарём. Я ждала, считая листья. Его движения были будто заранее отрепетированы. В тот миг, когда его рука грубо ударила меня, у меня закружилась голова, будто с дерева быстро стали падать многочисленные листья. Затем на плечи и на спину обрушились его кулаки. Если я начинала шататься, он обвивал мои волосы вокруг своей руки, ставил меня ровно и продолжал медленно и с наслаждением бить.
Когда раздался свисток полицейского, он утащил меня в безлюдный переулок. Мы дрались всю ночь. Это была такая драка, которая могла закончиться лишь смертью одного из нас.
Он бил сильно, будто он рыцарь, пытающийся вытащить меня, тонущую, из моря, освободить из его старческих лап. К рассвету я была почти без сознания; его голос звучал как слуховая галлюцинация.
— Неужели нужно так много условностей и извращений для того, чтобы мы соединились? Разве нам нельзя спариваться просто, как пара птиц или диких животных? Мы ведь не клоуны. Мы больше не дети Бога. Посмотри на этих отвратительных двуногих, которые сплетались и прятали в кустах свой грех, для чего должны были куда-нибудь сбежать, взявшись за руки.