Выбрать главу

Всходит луна. Она медленно поднимается из болота памяти, открываются забытые похотливые желания, и каждое становится луной. В мире светящегося подсознания светло, как днём, плавно льётся мелодия кларнета, и укачивает так, что кружится голова, а луна завязывается в пушистый узел. Крик старых масок, доносящийся до меня со стен зрительного зала, приближается, толкает, тотчас тонет в самом глубоком месте во мне и начинает гноиться, распространяя жар и сладкий запах тошноты.

Я совсем не чувствовал веса этого паренька. Я с вожделением и нежностью обнимал его, как цветок, и дрожал от запаха его кожи. Вокруг было темно. На другой стороне, в поле, где рос гаолян, было ещё темнее, и оно выглядело как заросли. Ночью, когда взошла луна, это поле стало казаться тенью горы. Я поднял мальчишку, прижал его к себе и пошёл. Жёсткие стебли хрустели под ногами. Между рядами растений образовались глубокие канавки, а мальчик постепенно становился легче.

Высокий стебель злака упал под моей ногой. Над ним взвилась лёгкая пыль и защекотала в носу. Я выбрал довольно глубокую канавку, положил в неё мальчика и некоторое время смотрел на него сверху. Когда я приблизился так, что моё лицо могло коснуться его, он нахмурился и отвернулся. Я погладил его ладонью по щеке. Она была обветренной и шершавой. Он закрыл глаза.

— Посмотри-ка…

Подросток не шевелился.

— Амао.

Я тихо назвал его по имени. Он всё ещё крепко сжимал веки. Я старался сдержать своё дыхание, жаркое от нежности, переполнявшей мою грудь.

Лицо мальчика было грубым. Вокруг глаз виднелась синева. Над стеблями гаоляна всходила луна. Глаза его сверкнули в свете луны; было непонятно, улыбнулся он или мне это показалось из-за игры теней. Луна была большой и светлой. Я приблизил свои губы к его уху и зашептал. Тот больше не уклонялся от жаркого дыхания.

— Луна, это же луна.

Я поднял свою руку и показал на небо. Он посмотрел на меня и спросил по-китайски: «Юэ?»

— Нет, скажи — «луна».

— Луна.

Мальчик произнёс непривычное для него слово. Я прижал его к своей груди. Луна висела прямо над моей головой. Лицо мальчишки разрушало её целостность. Его тело было нежным, как вода. Свет луны облизывал его растопыренные пальцы и ступни. Когда я ворочался с боку на бок, колосья шуршали, и ветер мрачно разносил этот шелест. Вдруг я почувствовал, как в центре спины у меня вырастает круглый, тяжёлый горб.

— Ох, мамочка…

Я невольно вспомнил свою мать и тяжело задышал. На меня обрушилась темнота.

Плачь, плачь, птица южная, птица северная Не садись на поле золотой фасоли Не выдавай нашего героя Если он погибнет, весь народ будет скорбеть

Совсем рядом резко сработала фотовспышка. Не решаясь оглянуться, я переложил в руках барабанные палочки. Такое чувство, будто с меня сорвали одежду. Я испытывал стыд, и мне трудно было преодолеть смущение, которое было ещё сильнее, чем стыд.

— Эх, как хорошо-то! Очень хорошо!

Я протяжно выкрикнул эту фразу, но лучше не стало. Моё лицо покраснело. Это было далеко не в первый раз, я всегда так реагировал, когда срабатывала вспышка. Я волновался всегда, пока длилось выступление, это примерно два-три часа, и мне было неуютно. Каждый раз, когда поступало распоряжение о выступлении перед солидным собранием — на фестивале народного искусства или перед организацией по исследованию народного быта — я заранее смущался и чувствовал усталость. Когда я выступаю, то, что беззвучно существует в памяти, вес того, что уже умерло и отправлено на тот свет, оживает во мне и давит тяжёлой жизненной усталостью. Ещё один повод для того, чтобы хотеть отказаться от спектакля — мне не доставляет это никакого удовольствия. С того момента как поднимается занавес, некое постороннее чувство создаёт невидимую преграду между сценой и зрительным залом. Мы похожи на двух существ, которые дышат разным воздухом. Эти два вида воздуха разные по цвету, при этом на их границе существует некое сожаление о том, что всё проходит.

Спектакль всегда является действием, снимающим покровы. Будто мы сдёргиваем с себя одежду и бросаем в зал. Начиная с верхнего, мы снимаем пласты времени, и обнажаем память, которую прятали глубоко внутри, под несколькими слоями, и вот выставили напоказ. Я остаюсь совсем голым, неловко опускаю расслабленные руки и тогда вновь встречаюсь с мальчиком, которого когда-то потерял. Но в тот момент, когда я подхожу к нему, назвав по имени, он становится прозрачным, как ветер или вода, и я с испугом отступаю. Если я зажигаю уголок души, вместе с образом подростка внутрь вползает песчаная пыль, которой полны степи Манчжурии, и звучит печальная мелодия кларнета, и от неё кружится голова. Тогда я всем своим существом ощущаю его хрупкое тело, утекающее, как вода. Я закрываю глаза и повсюду вижу его. Он вдруг подходит ко мне в незнакомом переулке, на торговой улице дальнего, как тот свет, города. Тогда я зову его, — «Амао», — и пытаюсь прикоснуться к нему, но вижу лишь свои старые руки, которые гладят пустоту.