Болезнь и растревоженная совесть проникают в сны. К болезни снится море, напоминая человеку о последнем прибежище земных вод. На серые тяжелые пески накатывает литая, едва отделанная серебром волна. Прибрежная пустыня расстилается до окоема, и незачем по ней идти, это — предел земли и жизни. И в то же время растревоженная память подсказывает, что серые пески — туркменский берег, стало быть, надо ждать чего-то, что еще страшней… И вот привиделось.
Песок зашевелился, в нем показались две руки. Головы не видно, потому что с головой, с мертвыми очами было бы нестерпимо. Руки долго вытягивались из песка, ища вслепую, где Степан. А его на струге несли течение и весла верных казаков навстречу удушающим рукам. Покуда он не догадался, что руки принадлежат Сереге Кривому, другу-есаулу, погибшему в бою с туркменами во время персидского похода.
Он сказал, удивив гребцов: «Полегше, там Серега ждет…» Потом проснулся окончательно.
Сознание было ясным, нежданно бодрым, сильное тело взяло свое и отдохнуло вопреки душевным мукам. Рассвет очертил длинные облака, скрученные пеленами, разложенные по близкому небу. Кто-то на них метался в больном бреду, теперь отмучился или воскрес для новой жизни и новых, отдаленных мук.
А он устал, устал. Он очень долго жил в напряжении борьбы, принуждая других людей делать то, что им не хотелось, лень или страшно было делать. Он только теперь, когда это спало с него, ощутил, как тяжело навязывать людям свою волю, восполнять своей волей их безволие и перед кем-то — перед кем? — отвечать за них. Любому воеводе легче, у него оставались царь, Разрядный приказ и привычная формула: «Как ты, государь, об том прикажешь, чтобы мне, холопу твоему, не быть в опале…» Степану Тимофеевичу все приходилось выдумывать впервые и вершить без ссылок на других. Он был опустошен до дна. Потеря крови была скорее оправданием возможности вот так лежать на дне струга и выздоравливать. То есть ничего не делать и никого не заставлять.
Он не думал о том, простят, поймут ли его оставшиеся под Симбирском. Они не за него дрались, а за себя. Он просто призвал их переделать жизнь, но они распределились так, что одни дрались за свободу, другие — за кровопивцев. Он, вольный человек, не понимал, зачем солдаты и стрельцы так ладно выполняли команды своих заведомых врагов. И каким медом намазана жизнь бедных детей боярских, отказавшихся присоединиться к нему? Но при таком раскладе сил он ничего не мог поделать. Останется страна рабов…
Он замечтался о другой стране, от века вольной. До сердечной боли возжаждалось увидеть Дон, опустить в него горящую ногу, отмочить корпию в его тихой и мутноватой воде. Он еще погуляет по Дону, покуда крестный Корнила Яковлев не схватит его, чтобы явить государю. А может, и не схватит, за Степана Тимофеевича заступятся многие казаки, он еще Черкасск тряхнет… Человек не живет без будущего. Степан Тимофеевич ясно видел только ближнее будущее, несколько месяцев жизни на своей, отвоеванной у Москвы земле — от Астрахани до Запорогов. Боевая жизнь научила его не загадывать далеко, глушить ту часть сознания, в которой рисуется отдаленное будущее. Теперь, как никогда, эта способность пригодилась ему, и он при подходе стругов к Самаре казался бодрее своих казаков.
Они же рассуждали: «Зиму по Дону погуляем, великими снегами нас воеводам не достать; весной — в Запороги подадимся, а то — за море». Хотя и понимали, что гетман Многогрешный выдаст их Москве, а за морем, в Персии и Турции, ждет их кривая сабля палача.
Серенькая осенняя Самара не отворила беглецам ворота. Женщины побежали к кабаку за городом, куда устремились замученные казаки. Жены высматривали беспутных своих мужей, ушедших с Разиным в Симбирск. Не высмотрев, расспрашивали казаков. Те пили хмуро, молча и расплачивались так зло, что целовальник уже не рад был и деньгам. Ему уже понятно было, что приключилось под Симбирском.
Разин вошел в кабак, припадая на больную ногу, и велел даром напоить своих гребцов. По всему чувствовалось, что он не собирался возвращаться сюда. Одна старуха чуть не испортила даже этот короткий и грустный праздник, чтобы не сказать — тризну. Явилась к кабаку, где засел атаман, и закричала в окно: