3
В столицу Разин приехал осенью 1661 года. Стараниями Горохова проезд ему снова оплатили как богомольцу, бумага все терпела и все могла. Степан заехал в Воронеж к дяде Никифору Чертку. Там он услышал дурные вести.
Цены за лето поднялись вдесятеро и больше. С посадских дополнительно взяли десятую деньгу — десять копеек со всякого рубля дохода и стоимости имущества, и толковали про новый военный сбор… «Делают, што хотят!»
Все это стало уже знакомо и почти обычно. Степан иного не ожидал услышать. Он отвечал: «Не кровопивцы, а дурные стяжатели, не могут ни с хозяйством, ни с людьми управиться». Но — крестник войскового атамана — он отделял себя от московских неурядиц, ему все ближе становились беды Дона. О них он говорил с Гороховым:
— Пошто вы к нам на Дон свою болесть изгоняете? Людей гоните, у нас едоков прибавляется, а жалованья нет!
В этот последний свой приезд в Москву Разин отчего-то не ладил с Гороховым, спорил по всяким поводам. Привязавшись к тому, чье слово должно быть тяжелей в переговорах с калмыцкими тайшами — московских дьяков или казаков, Степан пытался внушить Горохову, что Дон — особая страна, не полностью принадлежащая Москве. Казаки же не только вольней посадских и стрельцов, но и дворян — «служим бо мы не с земли, а с воды и травы…». Покуда охраняются донские вольности, крепки границы с Турцией и Крымом, а станут казаки государевыми захребетниками, прощай их воинская доблесть. При мысли, что Дону угрожает судьба какого-нибудь Поволжья или Замосковья, Разин испытывал и ненависть, и страх.
Тем более что на Дону и в самом деле становилось тяжело и тесно жить. Беглые — из разоренных посадов, голодных деревень и из усталых армий — селились по всей его долине. Их редко принимали в войско с дележкой жалованья, да и самим им жизнь в понизовых городках казалась слишком беспокойной.
Наспорившись до крика, а то и выгнанный Иваном Семеновичем из приказа, Степан бродил по улицам… Печально выглядели главные торговые ряды у Красной площади. Торговцы, уставшие ругаться с покупателями из-за проклятой меди, и покупатели, коловшие глаза дороговизной, являли серую, унылую толпу. «Нечева было и ходить», — слышалось у ворот. Нет ничего скуднее лиц посадских женок, безрадостно считавших деньги. Теперь считали больше, чем покупали, разве что удавалось сбагрить медные копейки.
На удивление скромно следовал по улицам объездной голова. Прежде он прокатывался грозой, только бессильные челобитные летели следом. Ныне казалось, что ему довольно брюхо потрясти. Грязь во дворах, мусорные завалы и ломаную мостовую он не видел.
Наверно, голова угадывал, что город, населенный озлобленным народом, сильней не только Земской избы, но и государя с остатками стрельцов. Войска — далеко, в Польше. Люди еще не знали, кого им бить, искали виноватых. Конечно, самой виноватой была война, только с нее не спросишь. Могли накинуться на объездного голову. Могли — на Разина за дорогой жупан, за серебро в кармане. Дороговизна, несправедливо распределенные налоги, фальшивые копейки возводили такую прихотливую городьбу между людьми, что невозможно было угадать, кто на кого первым кинется.
Разин зашел в съестную лавку.
Тощий и вертлявый малый положил перед хозяином колпак. Руки у малого были воровские, чуткие. На сальной голове его сидела сдвинутая на бровь красная шапка, отделанная белкой.
— Отведай, казак, мою заедку, — подтолкнул он Степану глиняную мису.
Степан прихватил рыжик пальцами. Тощий доброжелательно смотрел, как он жует, и вдруг вздохнул. Для многих русских слова «казак» и «Дон» звучали недоступным и призывным звоном.
— Тебя как звать-то? А меня — Илюшка… Летось хотел пристроиться к вашей станице, они меня отбили. Голиков, сказали, там без тебя хватает. А зря: я боевой.
Казацкие станицы, возвращаясь из Москвы, случалось, обрастали беглыми. За это воеводы ругали казаков. Степан уклончиво смолчал. Илья добавил:
— Да из таких, как я, особо войско составить можно! Голик…