За одну весну он, проплыв до устья и поднявшись вверх до Переволоки на Волгу, собрал более тысячи человек. Он звал товарищей для казакования, но к концу пути убедился, что выручал единомышленников.
Люди хотели, чтобы их не просто звали на добычливую войну, а выслушали и поняли. Исповеди валились на Степана тяжелыми весенними дождями. Он сам не замечал, как прозябавшее зерно давало в его душе горькую и жесткую поросль. Он-то давно уже не испытывал к приказным дьякам и воеводам ничего, кроме холодной неприязни, переходившей в ненависть. Он отделил себя от них. Но их неправые дела, тупой и грубый способ управления, ненаказуемое насильство догнали его этой весной в исповедях голутвенных.
Поражала безнаказанность зла. Как будто над помещиком, стрелецким сотником и воеводой в России вовсе не было закона — так они уверенно топтали низших. Степану, все-таки покрутившемуся в приказах, где господствовала уверенность, что в стране правят Соборное уложение и добрый государь, было дико слышать, что одни русские люди проделывают над другими и что другие терпят — ради голодной семьи, своей утробы и страха перед батогами.
Нет, он не просыпался ночью от тяжести чужих несчастий, ни разу не пустил ответной слезы, держался с атаманской строгостью. Ни на день не упускал цели — собрать боевое войско и увести его подальше, на простор. Он слышал в себе и жесткий расчет, и тоску по власти, соизмеримой с властью войскового атамана. Но сквозь эту корку пробивалась слабая зеленая жалость к обездоленным людям, и это тоже было прозябавшее зерно.
Прорвало его внезапно, неожиданно и стыдно.
Корнила Яковлев, исполнив долг названого отца, с облегчением распустил узду: нехай крестник уводит своих голутвенных подалее от Дона, уменьшит их число, очистит городки от лишних и беспокойных едоков. Он закрывал глаза на то, что домовитые снабжали уходивших оружием и зельем, под будущую добычу. Яковлев погрузился в более важные посольские дела — к нему заездили из Занорогов от кошевого Серка, с Украины от гетмана Дорошенки, из Крыма. Наконец прибыл соглядатай из Астрахани, князь Каспулат Черкасский. Он был принят как почетный гость.
Каспулат был невысок, но крепок и медлительно-ловок во всех движениях сильного, без изъянов, тела. Чернобровое, черноусое, с темными губами и мглистыми очами, лицо его было красиво, но неумно и потаенно-лживо: свойства, необходимые для умеренного продвижения по службе, ежели у тебя хороший род.
Он говорил значительно и умел создавать впечатление глубокой деловой озабоченности. За обедом он вещал о тяжком положении нового астраханского воеводы Прозоровского.
Астрахань и Царицын были забиты недовольными. Служба в низовьях Волги считалась самой тяжкой, поэтому солдаты и стрельцы сюда ссылались «за непочтение к родителям», как скользко выразился Каспулат. Все, что ни делал Прозоровский, жителям становилось поперек горла. В Москве стерпели бы… Посадские в Астрахани тоже подобрались беспокойные: завели бес-пошлинную торговлишку с калмыками, дальние рыбные ловли без обложения налогом, лезли в торговлю с персиянами и — в обход запретов — с Доном. За всем приходилось следить и пресекать. Лишку давить опасно — полыхнет, как в Москве во время Медного бунта, а на стрельцов надежды мало.
Степан сказал:
— Нечева и давить. Они не шарят по чужим подклетам.
Каспулат поднял на него удивленные глаза цвета сажи. Степана понесло:
— Дай людям волю, они разберутся без воеводы. Ужель боярин Иван Семеныч более в рыбных тонях понимает, нежли посадские?
Он стал валить на Каспулата все, услышанное от голутвенных, от беглых, ссылался на московские воспоминания, на знание приказных тайн. Ему казалось, что он прижал Черкасского, тот ничего ответить уже не может, вот-вот признает: да, все у нас негодно, надо менять! Каспулат неловко отбивался под осторожное молчание казаков. Бывший за столом старшина воронежских посадских позже сказал Степану, что Каспулат отбивался как раз весьма ловко, хотя и сильно врал. Корнила Яковлев, боясь за крестника и за себя, велел позвать скоморохов — те давно слонялись возле атаманского куреня, учуяв гулянку.
Скоморохи пришли из Слободской Украины, знали всякие пляски, и польские тоже. Заиграли сопели, по атаманской горнице забилась незнакомая, летящая и резкая музыка, одновременно вольная и безнадежная. Тут князь Черкасский показал себя: плясал свободно, ловко. Жаль, на Дону девки не гуляли с мужиками, польские танцы придуманы на соблазн: вольта, мазурка и иные. Все любовались Каспулатом, кроме Разина.
Он не договорил. Ждал, когда уймутся глумцы. Но чем неутомимей и ловчее плясал Каспулат, тем менее хотелось говорить. Его ведь не проймет голутвенная правда, и даже осторожное ворчание московских приказных и дворян чуждо ему. Каспулат — из бездумных государевых холопов. Он невысоко залетит, но будет верно служить боярам. Они щедро прикормят его, и он до смерти останется одним из тупо убеждепных, что без него рухнет всякая власть.