С обеда Степан ушел без шума, порадовав крестного. Дома он, как повелось у них, стал рассказывать про Каспулата. По крупному и чуткому лицу жены улавливал, что теперь у него получается убедительно. Вдруг ударился о лавку и закричал сквозь слезы:
— Псы мерзоядные! Псы!
Жена перепугалась, таким она не видела его и не предполагала, что он способен быть таким. Словно он заболел и обезумел, и слезы, накопившиеся за годы, прорвали запруду.
— Они, они, — взахлеб повторял он, — они везде, все взяли. Пляшут и врут, хапают и врут… Бог и люди терпят. Ну — отчего?!
Чем глубже он погружался в странную темноту и сладость рыдания, тем меньше он хотел выбраться из нее, а хотелось, чтобы жена смотрела на него ужасными глазами, а он бы плакал и пугал ее. Как-то она, тихая жизнь при ней соединялись с теми, кого он ненавидел. Басовитое и жуткое рыдание его билось в стены, в плотный глиняный пол и подкопченный потолок над очагом. Вот только — горло и измученное сердце его рыдали, а кто-то злопамятный слушал как бы со стороны и вдавливал, и ввинчивал в душу Степана жгучий гвоздь. Его не вырвешь.
Утром Степан очнулся с облегченным сознанием, будто вчера он через что-то стыдное переступил, а что его держало, мучило сомнением, он по ту сторону оставил. Все утро сборов, угадывая и мечтая, какая удивительная дальняя дорога ждет его, он с обреченной просветленностью смотрел на остающихся — жену, пасынка Афоньку, скучно бродивших по бережку казаков и на воронежского посадского Трофима Хрипунова.
— Поедешь нынче? — спросил Трофим, зорко и кратко взглядывая на опустелое лицо Степана.
— Некуда уж… назад, — ответил Разин не ему, себе.
Трофим как будто понял, что сотворилось со Степаном. Он с ненавязчивой чуткостью бывалого человека перевел разговор на хлеб и порох. Голутвенному войску были нужны припасы. Воронежцы соглашались поставить их в долг. Никто не представлял, чем может кончиться невиданное предприятие Степана — плыли ведь не в Черное море, а Волгой в Персию. Воеводам был дан наказ не пропускать казаков в Хвалынское море, и персияне их не с пирогами ждут… Воронежцы крупно рисковали. Почему?
Конечно, им обрыдли копеечные дела без разворота, на которые обрекали их московские запреты. Но они испытывали еще и труднообъяснимую симпатию к Степану Разину. По крайней мере, у него и Хрипунова наметился какой-то общий взгляд — общая неприязнь к властям, близкие представления о том, как надо строить жизнь.
Ни с кем из голутвенных Хрипунов такого языка, наверно, не нашел бы. Но ведь никто из голутвенных и не отирался в Посольском приказе, не водил дружбу с самим Иваном Семенычем Гороховым, не думал и не спорил о том, что гвоздем сидело теперь в Степане Тимофеевиче.
Договорились, что воронежцы привезут зелье к Переволоке. Трофим сказал — не нажимая, мельком глянув в печальные глаза Степана:
— Мы тебе верим.
В тот же день Разин уплыл на лодке вверх, к табору своего войска. Подремывая и пробуждаясь, видел медленно проплывающие берега проток, леса на склонах. Камыш-куга стоял в воде. Падали под корму оголодавшие чайки, ища, кого пожрать. На отмелях торчали коряги с клочьями степной травы, горелые бревна. На севере, в верховьях, пожары жили потаенно и вдруг набрасывались на городок, село, усадьбу… О будущем думалось туманно и легко. Вода была еще мутна, но скатится она, зазолотятся отмели, заиграет осока островков, все станет чисто, ясно.
— Запой, Максимка, — попросил Степан самого молодого из гребцов.
Голос Максима Осипова был юношески чист, а прочие голутвенные подпевали сиплыми голосами. Степан прислушивался и не мог понять, по нраву ли ему их горькая песня. Но, чтобы не сбивать гребцов, споро погнавших лодку, он поощрительно и смутно улыбался запевале.
3
Князь Юрий Никитич Барятинский жил в Белгороде в постоянном ожидании писем. Только они да соглядатаи на Украине связывали его с казацким и русским миром, не только не успокоенным, но странно растревоженным окончанием войны.
Война была добра к Барятинскому. Он быстро продвигался по службе, в 1660 году стал воеводой в Киеве. Тогдашнее командование — Черкасский, Шереметев, Прозоровский — не отличалось боевым упорством, раздражая решительных людей. К последним относились князья Юрий Алексеевич Долгоруков, позже назначенный главнокомандующим, и куда более скромный Барятинский. Однако и он проявил строптивость, когда Шереметев приказал ему сдать полякам Киев. Юрий Никитич отказался выполнить приказ — до указания царя!