Да так отчаянно звучало это «селезень!», будто попал отец Иван в Мурашкино на престольный праздник. Эдакая гулянка начиналась пением под дудки и сопели, цветным девичьим хороводом с проходочкой по селу, а завершалась выворачиванием плетней… Что вспоминать! Тоска по родине, она и на Дону тоска. Отец Иван торкнулся в глухие двери.
Попов в таких домах встречали матерно. Отец Иван не дрогнул, зычно заявил бабенке, что сам из Лыскова, желает поглядеть на земляков. Ему из глубины чистой горницы велели заходить.
За длинным скобленым столом, в окружении развеселых парней с мучительно знакомыми тяжеловатыми носами и круто рубленными скулами потомственных волжан, сидел Максимка Осипов. Он вытянулся с возрастом, но не раздался, а усох, особенно лицом, в котором появилось что-то от страстотерпца.
Отец Иван расслабленно пустил слезу. Обняв, благословил Максима. Тот дергал горлом, сглатывал соленое. Медовой браги на столе было немного, и девок с бирюзовыми колечками не видно. Здесь собрались не ради пития и срама.
Ради чего?
Послушав земляков, отец Иван едва не принял их за заговорщиков: так они круто не соглашались с тем, что собирался делать Разин по подсказке есаулов. Особенно ругали Василия Уса, имевшего по старой памяти — походу к Туле — влияние на голутвенных. «Однажды напугал его Барятинский, он ныне к Москве шагу не сделает!» — «Он и тады сколь мужиков от себя отбил, просилися на Дон», — «Казачья кость, что им чужое горе!» Собравшиеся были не согласны казаковать в низовьях Волги или тащиться в Персию. Они рвались домой.
— И много вас таких на острову? — с надеждой спросил отец Иван.
— То и беда, что мало! Сберется круг, нам казаков не перекричать. А как бы любо — через Воронеж на Тулу, на Москву! Ус протоптал дорожку — туда-обратно.
— Нас-то не поворотят!
Ребята были боевые.
— До Нижнего, до Арзамасу бы добраться! К нам тьмы великие пристанут. Крестьяне, черемиса.
— Верно! — восхищался отец Иван. — Сколь недовольных да подневольных сидит по селам и лесам, кулаки под зипунами прячут. Такия злобы накопились!
Словом, за всю молчаливую жизнь откричался отец Иван. Конец застолицы он плохо помнил. Кажется, порешили бить челом Степану Тимофеевичу, чтобы не о казаковании мыслил, а обо всей России: летать, так в поднебесье! Уже под вечер пошли на берег, где у Максима с товарищами остались лодки.
— Возьми на остров! — взмолился отец Иван.
Максим недолго думал:
— Станешь у нас службы править да мертвых отпевать.
— Погодь! Имущество мое все на постое залегло. Скрадут! Пошли со мной гребцов, я не замешкаю.
В столовой горнице отец Иван застал Юмата Келимбетова — они стояли и харчевались в одной избе. Юмат скучал, поджавши ноги на широкой лавке и подвывая по-едисански своим грустным мыслям. Узнав, что поп сбирается на остров, ожил: замолви слово за меня, я отблагодарю! Отец Иван, взъяренный хмелем, сообразил, что если он доставит Разину лазутчика, то кроме общей пользы будет прибыль и самому Ивану. Атаман внимательнее прислушается к его призывам и укоризнам.
— Замолвлю, — лицемерно пообещал он.
Юмат собрался живо. Увидев его на берегу, Максим скривился, но отец Иван так намекающе выкатил очи, что есаул махнул рукой: садись, кто хочет!
У них хватило ума не лезть к Степану Тимофеевичу ночью, хотя отец Иван и порывался. На следующий день у атамана был совет, потом обедали и спали. Выспавшись, Разин согласился поговорить с татарином из Астрахани и попом.
Он жил отдельным куренем с женой и пасынком Афоней. Жена, уже немолодая женщина, несколько раз прошла через сени и горницу, хлопоча по хозяйству. Отец Иван, мельком заглянув в ее горючие глаза, подумал, что она всю жизнь провела в попеременном ожидании радости и беды. Судьба казачки… Щеки и синеватые подглазья ее слегка оплыли. Счастливой она отцу Ивану не показалась.
Юмат беседовал с атаманом. Отец Иван слушал вполуха, полагая, что все, что Келимбетов вызнает, ему уже не пригодится: лазутчика посадят в воду. Разин же говорил обдуманно и гладко, будто сочиняя важное послание. Отец Иван дивился несовпадению облика голутвенного атамана с тем, что приходилось слышать о нем от простых людей. Говорили, будто мать Степана — родом турчанка. Но, кроме жестковатых скул и складочки над веками, в чертах лица Степана Тимофеевича не было ничего восточного. Обычное крестьянское лицо. С подстриженной бородкой и несильно вьющимися светлыми волосами, прижатыми домашней шапочкой-скуфьей, Разин повадками напоминал тех рассудительных приказных, что выходили из низов. Отнюдь не вздорный и не жестокий, как толковали о нем иные, скорее — холодный человек. Высокий ровный лоб переходил в такой же ровный, без горбинки, нос. Резкие складки от его твердых крыльев подрубали худые щеки: печать сорокалетия. Только шея и крутые плечи создавали впечатление убойной, до времени зажатой силы. Он мог одними пальцами удавить Юмата, не раздумывая.